Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Здравствуй, милая моя…
4 января 1963 года мы вернулись домой. Когда проходили мимо витрины «Известий», снова увидели фотографию с Хрущевым и Вознесенским, глянцевую, выставленную напоказ. Ты, Назым, как всегда в трудных ситуациях, поехал на Пушкинскую к Твардовскому. Он показал тебе несколько свежих запретов на рукописи, но сдавать своих позиций не собирался. Примерно так же думали Борис Полевой и Тихонов, считали, что нужно по-прежнему работать в духе XX съезда, защищать литературное дело и оберегать молодых. Вот из-за них ты страдал, не таясь. Особенно жалел Андрея Вознесенского, Евтушенко и Роберта. Ты негодовал, временами отчаивался и снова бросался за них в бой…
Мы пришли ужинать к одному известному кинорежиссеру, и у него над столом, там, где еще недавно висела очень хорошая современная картина, ты увидел светлый квадрат стены.
– Снял от греха – признался хозяин дома, – ведь все без разбора объявляют абстракционизмом.
– Да… – ты сокрушенно качал головой.
Наутро поехал к молодому Леве Кропивницкому и купил у него самое большое полотно – настоящую абстрактную картину, очень красивую, сам назвал ее «Взрыв», привез домой, повесил на видное место в гостиной.
– Собаки лают – караван идет, – чаще, чем прежде, повторял ты любимую поговорку, подбадривая себя и друзей.
А сам работал, не разгибая спины. Готовил в печать поэму, привезенную из Танганьики, переводил со Старостовым «Романтику», в промежутках писал статьи. Но на сердце давила тяжесть перемен… Твой взгляд словно навели на резкость. Ты сходил с ума в марте 1963-го после встречи руководителей партии с деятелями советского искусства.
– Я не понимаю, почему один необразованный человек безапелляционно и грубо судит о кукурузе, об архитектуре, о русском языке, о живописи, о стихах! Почему Хрущев навязывает свой примитивный вкус людям культуры, а через них – всему народу? Почему опять командует один человек? Я не согласен с его вкусом, – кричал ты мне, – понимаешь, не согласен! Я не могу писать частушки! Значит, я должен перестать быть поэтом? Хрущев обманул меня. После XX съезда я так ему верил. Я ошибся. Опять пошли слухи, что КГБ охотится за безусыми поэтами. Не хочу ссылаться на Ленина, не запретившего Маяковского, но позволившего расстрелять другого русского поэта, все говорят, очень хорошего – Гумилева. Что-то тут не так, есть какая-то закономерность повторений… Лично мне больше нравится позиция беспартийного Фридриха Великого: «Я сделал для искусства все! Я не мешал!»
Именно в те мартовские дни ты написал:…Бороться еще могу
За все, что кажется мне правильным,
прекрасным и справедливым.
За все, за всех!
Ни возраст,
Ни здравый смысл мне в этом не помеха.
Но удивляться больше не могу.
Все дело в том, что удивление,
С его глазами, расширенными, юными,
Покинуло меня, умчалось в даль.
А жаль!..
В последнее время ты не хотел, чтобы я видела тебя утром сразу после сна. Говорил, что все труднее и труднее оставаться молодым. Ты вдруг утратил энергию. Быстро стал уставать.
– Я прочитал в разных медицинских книгах, что люди с таким инфарктом, как мой, и с аневризмой живут от восьми до одиннадцати лет. Пошел последний, одиннадцатый год моего срока. Со мной что-то случилось! Я сижу за машинкой час, иногда меньше, и все… больше не могу. Устаю так, как будто таскал мешки с солью.
Все чаще полеживал по утрам.
– Страшная слабость, миленькая. Извини, не хочется вставать. Дай мне глоточек кофе. Если так будет дальше, я не смогу зарабатывать, я не сумею прокормить тебя. Как будем жить? Мои старые пьесы уже прошли, а новые не ставят…Скажу тебе честно, Назым, в то время я боялась самого страшного для тебя – разочарования. Я тоже привыкла все в твоей жизни проверять стихами и со страхом ждала новых строк.
Какое облегчение, счастье пришло в середине апреля в наш дом вместе со стихотворением «Красная площадь»! Ты торопил Бориса Слуцкого, которому очень нравились эти стихи, перевести их поскорее, чтобы успеть опубликовать к празднику. Борис посоветовал отдать их в «Правду». Вы вместе позвонили в редакцию и тут же, не откладывая дела в долгий ящик, отвезли стихи в газету.
Прошел день, другой, неделя – из редакции никто не звонил. Ты удивлялся: сколько можно читать короткое стихотворение… Потом не выдержал, позвонил сам, и тебя попросили зайти к заведующему отделом литературы и искусства товарищу Абалкину.
Ты приехал от него в ярости:
– Он даже не встал из-за стола! Не подал руки, не предложил сесть!.. Выкинул стихи на стол из ящика! Сказал, что не будет печатать стихи с прозрачными намеками на то, что в советских тюрьмах сидят борцы за свободу! Черт побери! – бушевал ты. – Каким надо быть страшным человеком, чтобы так прочитать стихи коммуниста о любви к Красной площади и свободе!Первого мая
по всем площадям мира
проходит Красная площадь —
со знаменами и без знамен,
с песней или без песни,
но по всем площадям мира.
Первого мая во все надежды мира
входит Красная площадь.
Первого мая
Красная площадь
вламывается во все тюрьмы,
во все казематы,
где заключена свобода.
Первого мая
Красная площадь
проходит по всем параллелям:
под солнцем,
под дождем,
под снегом.
Первого мая
весь мир превращается в Красную площадь,
в ту самую площадь,
где выступал Ленин.
Через несколько дней в театре Моссовета в антракте спектакля по твоей пьесе он кинулся к тебе с протянутой рукой в битком набитом людьми кабинете Завадского. А ты ему: – Я вам руки, товарищ Абалкин, не подам, потому что вы – сволочь.
12 апреля 1963 года ты думал вовсе не о космосе:
Через четыре дня буду в Москве.
И эта разлука останется позади как дождливое шоссе.
Новые разлуки придут.
Окунусь в новые колодцы.
К новым возвращеньям, задыхаясь, побегу.
Потом – не Прага, не Танганьика —
уйду в никуда.
И не возвратят меня
ни корабли, ни самолеты, ни поезда…
Не пришлю ни телеграммы, ни письма.
Не рассмеешься мягко, услышав голос мой в трубке.
Останешься одна.
– Знаешь, в Турции был один замечательный поэт, – рассказывал ты мне. – Женился на молодой женщине, ужасно любил ее. Потом между ними что-то случилось, и она ушла. Вышла замуж за молодого шведа или датчанина, уехала к нему. Но затосковала, поняла, что и сама любила старого мужа, вернулась и была счастлива со своим поэтом… Я сделал с тобой страшную вещь: никто не сможет полюбить тебя так, как я. Ты вечно будешь искать меня, снова и снова возвращаться ко мне без меня.
Ты слишком меня зафокусировал, Назым…
Боюсь, что ты – это все мое добро и мое зло. После тебя пустота. Каждый мой год, месяц, день, прожитый с тобой, я словно брала в долг у будущего. А потом только расплата, вечная ссылка в воспоминания…
Теперь, в этой разлуке я гонюсь за тобой. Как же выживают те, кому не оставлено ни посланий, ни стихов?Вскоре к нам пришел Пьер Куртад. Пришел прощаться. Ты даже вскрикнул:
– А как же операция?!
– К черту! Сделаю в Париже. У меня есть друг коммунист, работает хирургом в одном госпитале. Он сделает.
– Но тебя же предупреждал твой московский врач. Он уже копался в тебе. Он знает, что говорит! Верь ему, Пьер! Ты не дол жен…
– Я не могу здесь! Умру от бешенства. Я задохнусь, понимаешь, Назым! Ты не читал, наверное? В «Правде» появилась статья, где уже ругают французских импрессионистов. Как это возможно? Это наше национальное богатство! Я возмутился. Написал письмо редактору «Правды» товарищу Сатюкову. Я сказал, что они могут не любить нашу живопись, но не надо ее ругать. Эта живопись нам дорога, в ней живет традиция французского народа. Почему нужно обижать любовь целого народа? Вот Пикассо – коммунист, и наша компартия рада, что у нее есть Пикассо.
– Что же он тебе ответил?
– Что?! Как будто не знаешь! Ничего.
– Да-а…
– Я передал копию своего письма Морису Торезу. Спросил, не думает ли он, что я погорячился? Представляешь, он мне ответил письмом. Понимаешь, зачем он мне послал его по почте? Чтобы те, кто читает – доложили наверх. Вот партизан! Переписал мой текст и послал по почте…
Пьер достал из кармана письмо и развернул его. Внизу исписанного листа стояла крупная разборчивая подпись «Морис Торез».
– Вот видишь, нарочно расписался метровыми буквами, чтобы всем было ясно. А Сатюков мне даже не ответил! Ему плевать, что какой-то там француз недоволен статьей, которую он санкционировал! Стоит ли обращать внимание! Я не могу больше здесь оставаться и нормально работать. Я не понимаю таких отношений между коммунистами и коллегами!
Потом я услышала, как ты, тщетно пытаясь отговорить Пьера уезжать, крикнул ему:
– Ты в какую партию вступал? Сатюкова, что ли? Ты не имеешь права так легко сдавать свои позиции! Уехать! Ты не имеешь права уезжать!
Просил, умолял:
– Пьер, сделай операцию, там посмотрим. Это не может продолжаться долго, вот увидишь…
Но Пьер был непоколебим:
– Нет, Назым. Еду. Через один день. У меня билеты в кармане. Вот.
Николь не проронила ни слова в тот вечер, лицо ее было нежным и печальным. Она время от времени приглаживала свои светленькие волосы, а они не слушались, торчали туда-сюда. Я поняла, что у нее надрывается душа.
– До скорого, – сказал Пьер, прощаясь.
– Увидимся, – обнял его ты.
– На вот, – Пьер протянул тебе пачку сигарет «Житан», – ты любишь черный табак…Жить любовью рядом со смертью, гнать ее, гнать… И ничто не облегчит эту тяжесть. Как легко сломаться, как трудно выстоять.
Ты все-таки попытался бросить курить. Просыпался утром, судорожно выкуривал сигарету, потом сгребал все пачки и с проклятиями спускал их в мусоропровод.
– Если увидите меня опять с сигаретой, ругайте последними словами. С этим делом покончено!
Через два часа ты с грохотом переворачивал весь дом. Злился на себя, раздражался, ничего не обнаружив. И вдруг, сдернув пальто с вешалки, выскакивал за дверь, и, я уверена, не шел, а бежал на угол к табачному киоску.
Сколько раз ты, Назым, давал слово! Каждый раз нарушал. Помнишь, как я однажды потеряла тебя в квартире? Ты вдруг исчез. Я обошла комнаты, заглядывала во все углы – нет. Подумала, уж не решил ли ты подшутить надо мной. А потом увидела через стекло балконной двери, как вьется снизу дымок. Выглянула – ты сидел там на корточках и, как школьник, курил в кулак.
– Ребята, жалейте меня, не давайте мне курить, я не должен, понимаете, не должен! Гершель не врал, он слишком меня любит, – просил ты нас с Акпером.
Но что мы могли сделать, если ты вступал в сговор со всеми, кто проходил по улице, со всеми, кто оказывался у нас дома, и никто не мог тебе отказать? Ты просил так, что все считали, будто сигаретой спасают тебя от гибели.
Назым, сегодня, 1 Мая, во время трансляции праздничной демонстрации на Красной площади дикторы Центрального ТВ громко, на весь социалистический мир читали твои отвергнутые Абалкиным стихи!