Шаша Леонардо
Шрифт:
— Ничего не поделаешь, — вздохнул депутат.
— Может, и так. Только я одно тебе скажу: когда человек умирает — хоть вор, хоть убийца, все равно кто, — ему плиту на могилу кладут и на той плите про его добродетели и праведную жизнь пишут. Если б ты со мной на кладбище сходил, я бы тебе про каждого объяснил, чего он по-настоящему стоил. А у нас наоборот получается.
— Это разные вещи, — возразил депутат. — Мы должны говорить правду, сколь бы мучительна она ни была. Чем нам виднее пороки и ошибки прошлого, тем увереннее мы смотрим в будущее. История — это правда, а мы — историческая партия.
— Это ты верно говоришь, — признал Калоджеро.
Священник, с тех пор как Сталин умер, больше не касался привычной темы о тиране, покойный есть покойный, в разговорах с Калоджеро он сменил тактику: но после выборов в местные органы самоуправления, которые, несмотря на историю со Сталиным, попы проиграли, однажды он принес Калоджеро несколько газетных листов. Сначала он ему их показал, как показывают ребенку кулек с конфетами, и спросил:
— Знаешь, что здесь напечатано? Весь доклад Хрущева про Сталина, секретный материал. Могу дать почитать, если хочешь.
Калоджеро поморщился.
— Небось всегдашние выдумки, знаем мы, чего стоят секреты, которые в газетах печатают, смех берет, голову на отсечение даю, что это приходская газета.
— Ошибаешься, — сказал священник, — это «Эспрессо», известный тем, что не раз лил воду на вашу коммунистическую мельницу.
— Есть такая газета, слышал, — не поддавался Калоджеро. — Радикалы издают.
— Да ты почитай, — посоветовал священник. — От тебя не убудет. А потом скажешь, что ты об этом думаешь.
Калоджеро набросился на доклад. Вскоре он уже приговаривал: «Глянь, до чего дошли эти американцы, сучьи дети, сплошь все сфабриковали» — и с жадностью продолжал читать, ругался и читал; будь это правда, волосы бы дыбом встали, но ведь все это выдумки. Он дочитал к обеду, жена звала есть, но ему было не до еды, он пошел за «Унитой», уверенный, что, купив газету, найдет там опровержение. Никакого опровержения не было. Он вернулся домой, не столько поел, сколько поковырял вилкой в тарелке с макаронами, сказал жене, что уезжает и вернется последним вечерним поездом.
На вокзале он купил «Джорнале ди Сичилия», взгляд сразу упал на строчки, обвинявшие Сталина в убийстве жены. «Дожили, теперь они скажут, будто он детей ел. Что они еще наплетут?» — и в эту секунду в нем не было злости на «Эспрессо» или «Джорнале ди Сичилия», его ярость была обращена на тех, кто поднес фитиль к пороховой бочке.
Он доехал до места словно во сне, оставалось найти депутата, который приходил убеждать его, Калоджеро нашел его в кафе, тот шутил с друзьями; Калоджеро подумал: «Враки это все, как пить дать, а то бы ему не до шуток было». Депутат его узнал, усадил рядом с собой, расспрашивать стал про Регальпетру. Калоджеро перевел разговор на «Эспрессо», где напечатан доклад, сказал, что он думает про сволочей, которые все сочинили, высосали из пальца. Депутат посерьезнел.
— Возможно, и сочинили, — сказал он, — только лично я уверен, что это правда.
У Калоджеро голова кругом пошла.
— Как правда? — спросил он, заикаясь. — Выходит, Сталин был вроде Гитлера…
— Тяжелый случай, — сказал депутат. — Сталин стал таким в последние годы. Тем более нельзя допускать мысли, будто он извратил природу социалистического государства.
— Правильно, — согласился Калоджеро. — То же самое и Хрущев говорит. Но я все равно ничего не понимаю.
Депутат пустился в объяснения, он говорил очень доходчиво, Калоджеро давал себя убедить, но заноза оставалась: Сталин был тиран, как говорил священник, бешеный кровавый тиран, хуже, чем Муссолини, под стать Гитлеру. А если все это сочинили не американцы, а Хрущев и тот генерал с эспаньолкой и кто-то еще, кому они доверяют? Нет, не может быть. Значит, все правда.
Калоджеро показал депутату «Джорнале ди Сичилия».
— Ну а это? — спросил он.
— Товарищ, — сказал депутат, — не надо ничему удивляться: наверняка они еще и не такое преподнесут, и боюсь, что это окажется правдой.
В круглом зале звучала победная музыка, он слышал эту музыку всем своим нутром, ему казалось, что он находится в футляре огромной скрипки; и было холодно, как в пустой церкви, и все освещал далекий подземный свет. Сталин лежал в стеклянном гробу, Калоджеро видел его руки, сухие, одеревенелые. Он прижался лицом к стеклу, чтобы получше разглядеть темную полоску, обвивавшую запястья Сталина, и, выпрямившись, подумал: «Ну, женщины, я и не заметил, как жена вложила ему в руки четки» — у Калоджеро было такое чувство, будто Сталин умер у него дома, хотя сказать это с уверенностью Калоджеро не мог. Потом он увидел, как на стеклянную стенку гроба легла широкая ладонь — рука Сталина, он был живой и говорил: лучше убить меня не могли, два раза убили, — дальше Калоджеро не расслышал, пятясь к двери как рак; ударившись локтем о дверь, он проснулся весь в поту, тяжело дыша. «Его убили, — промелькнуло в уме, — завтра выхожу из партии», и он тут же снова заснул.
Проснулся он злой, болела голова, сон, который он видел, едва брезжил в сознании, он хотел его вспомнить, но ему не удавалось. Он погрузил голову в таз с холодной водой и почувствовал себя лучше; проглотил таблетку от головной боли, выпил две чашки кофе. В памяти всплыли слова депутата, товарища по партии. Сталин умер, но коммунизм живет. И до победной войны Сталин был великий человек.
Не успел он прийти в мастерскую, как явился священник. Калоджеро посмотрел на него с ненавистью.