Толстой Сергей Николаевич
Шрифт:
Неожиданно попав в гущу народной массы (оруэлловских «пролов» и стейнбековских безработных) сначала в поезде, потом очутившись с нищими в пещерах, он увидел ту и стейнбековскую, и оруэлловскую, и толстовскую их крепкую внутреннюю основу, и единственно у кого — грязного, уродливого, больного народа — сохранилось утерянное чувство Бога: «в униженной Европе это был единственный город, где кровь человека еще была священной», единственный народ, «для которого слово Кровь еще было словом надежды и спасения», народ «добрый и сочувствующий, который испытывал еще к человеческой крови уважение, стыдливость, любовь и почитание». В этих нищих, которых Малапарте наблюдал в Неаполе, осталось все: и инстинкт самосохранения и продолжения рода (сцена, напоминающая стейнбековскую), и соборность, и иерархия.
Переводя первые главы «Цитадели», Сергей Николаевич как бы естественно продолжил начатую Малапартом тему нищих: «В моей молодости было время, когда я испытывая жалость к нищим, их язвам…». Толстой обращается к этой теме дважды и в своих поэтических переводах: Артюр Рэмбо «Смятенные» и «Нищие» Рильке (т. Ill), но в фрагментарном переводе Экзюпери он продолжил не только ее. Он поставил нужную ему, не поставленную автором «Капута», логическую точку.
«Рубище нищих», — как переводит он Гонкура в «Хокусае», — это государство в государстве, особый мир, со своими законами, иными, возможно тоже уродливыми на исходном уродливом фоне, но законами, которым подчиняются все эти люди, с их повелителями, «царями», такими же уродливыми, как и они сами, а может быть даже более уродливыми, но это их общий выбор. «Гордые и беспощадные, — писал Экзюпери, — они размахивали своими культями, чтобы удерживать свое место в мире».
Но даже в этом неестественном, как кажется, мире всё существует в своеобразной гармонии, существуют правила, как в любой ячейке общества, такие же, как есть у животных и у диких племен. У них всегда есть вожак — самый мудрый или самый сильный, которому все подчиняются. Так устроено Богом. Не только человек, но и животные — существа общественные, которые живут или семьей, или сообществом (ведь известно, что после голода самым страшным для человека является одиночество, хотя, конечно, бывают и исключения). Каждый, рожденный в этот мир, имеет право на существование в нем, чисто биологическое, на продолжение рода, и никто не может диктовать, кто должен жить, а кто должен умереть. Любые дикие племена, аборигены, живущие в пустынях и тропиках, имеют право на ту жизнь, которую вели всегда, и цивилизация, в нашем понимании, конечно, может приходить к ним, но не насилием, не уничтожением, а так, как она приходила на окраины России, которая оставляла эти народности жить в их естественном этносе. Все имеют право, разбросанные по всей планете, на свою жизнь, на свой порядок жизни, но не смерти.
И встретившись с ними на их законной территории проживания, только светлые, смелые люди способны установить с ними дружеский контакт, несмотря на разницу в развитии интеллекта. А они, как дети природы, как животные, интуитивно могут оценить своего пришельца, прилетевшего к ним иногда и с неба, на непонятном железном предмете, как однажды, спасая летчиков из плена, прилетал к ним Антуан де Сент Экзюпери. Его мужество, смелость, очаровательная доброжелательная улыбка подкупала и вызывала уважение даже у вожака племени. По первоначальному замыслу, его «Цитадель» должна была называться «Каид», по имени тунисских и марокканских кочевых племен.
В отличие от Малапарта, он не назвал свою книгу «песня песней». Начав ее в 1936 году и так и не закончив, погибнув в последнем полете, он говорил, что пишет «предсмертную книгу». Он был профессиональным летчиком и в таком качестве участвовал во Второй Мировой войне. И до нее он много раз, летая, спасал людей, совершал подвиги и всегда стремился ввысь, и в прямом и в переносном смысле этого слова. И чем дольше он жил, тем больше ощущал присутствие Бога, и хотел рассказать в своей сокровенной книге о том, к чему пришел в своей необыкновенной жизни.
На его веку, как и у Малапарта и у С. Н. Толстого, присутствовали две войны, и последняя, в которой он участвовал, повлияла на него самым пагубным образом: «Я изменился со времени войны. Я дошел до полного отвращения ко всему, что интересует собственно «меня». Я странным образом заболел почти абсолютно хроническим равнодушием. Я хочу кончить Каида. Вот и все. Это то, на что я обмениваю самого себя. Мне кажется, что теперь это держит меня, как якорь судно. Меня спросят на том свете: что ты сделал со своими талантами, что ты дал людям? Раз меня не убили на войне, я обмениваю себя на что-то другое. Эта вещь появится после моей смерти, потому что я никогда ее не закончу».
Так когда-то в молодости говорил о своей книге «Велимир Хлебников» и Сергей Толстой, что жизни его не хватит на то, чтобы понять до конца творчество этого гениального поэта. Боялся не окончить свой уникальный роман «В поисках утраченного времени» и Марсель Пруст, изматывая себя работой до предела, вопреки здоровью, практически умирая. А когда он скончался, его служанка, выйдя из дома по делам, связанным с его кончиной, была потрясена, остановившись перед витриной книжного магазина и увидев то, что Пруст рассказывал о смерти своего героя и написал об этом в своей книге: «Всю ночь после погребения, ночь с освещенными витринами, его книги, разложенные по три в ряд, будут бодрствовать, как ангелы с распростертыми крыльями и служить для того, кого уже нет в живых, символом воскресения».
Настоящая слава пришла и к Прусту, и к Оруэллу, и приходит к С. Н. Толстому, лишь после их смерти. Оруэлл жил еще полгода после опубликования «1984» и немного застал от успеха книги, но не мог и предположить, что в честь него ЮНЕСКО объявит 1984-й год Годом Оруэлла, как, скорее всего, не догадывался он, написав свою антиутопию, что его фантастические предположения обретут реальность, и на его лондонском доме, рядом с мемориальной доской установят «телескрин» (видеокамеру — но исключительно в положительных! целях), а о его феномене писателя будут говорить и говорить во всем мире и в XXI веке.