Вход/Регистрация
Собрание сочинений. Том I
вернуться

Фельзен Юрий

Шрифт:

Если бы вы только могли почувствовать и поверить, как мне бывает нехорошо в ночной, уединенной моей комнате, когда вдруг покажется, что сделано душевное «открытие», что вот сейчас появится «цепь» волнующих сочетаний и выводов, вдохновляющих к другим и укладывающихся в еле уловимый, готовый ускользнуть и наконец с трудом устанавливаемый порядок, когда вспомнится, что такие же прежние свои «открытия» я, завидуя, находил у людей, нередко прославленных и признанных, когда представится расхолаживающее утро, а за ним обычная невозможность что-нибудь объяснить и до кого-нибудь дойти, и через годы новое совпадение с удачливым, признанным, настоящим профессиональным «творцом» (причем сам я от времени разочаруюсь в «открытии» и до случайного совпадения о нем забуду) – от всей этой повторной, завистливой, ложно-победительной моей горячки, от сознания обидной ее бесцельности мне вдруг становится невыразимо душно, и тогда я бесповоротно убеждаюсь, что нельзя быть одному, что одинаково нужны и первоначальная «оплодотворяющая разделенность», и последующая (читательская и слушательская) «отдушина», что и то и другое – в человеке, которого любишь – может для нас иногда совпасть.

Вам, разумеется – как всё про меня, – известно, до чего мало во мне славолюбия, и вы не по-хорошему спрашиваете о моем равнодушии к тому, чтобы навсегда освободиться от прошлого, составив и напечатав о нем книгу. Я не раз это вам объяснял: в молодости были у меня славолюбивые желания и надежды (как в молодости пишут стихи и борются с любым правительством), но они уже давно поколеблены, вытеснены, полузабыты – миллионы чужих подвигов и смертей, в чем-то превышающих земную, все-таки ограниченную, конечную славу, неустойчивая, игрушечная, вынужденно-бездомная моя жизнь (где только любовь по-настоящему к себе приковывает), мелькающие люди и города, увы, это мне убедительно показало всю нелепость таких чрезмерных наших стремлений, всю нашу голую жалкую бесприютность и что нам никак не дано ее ни приукрасить, ни приодеть. Покаюсь и в более стыдной причине моего отмалчивания: до выступления, до первой книги – подобно каждому человеку, погруженному в себя и лишь перед собой ответственному – я всё еще могу думать о какой-то единственной, несомненной и для других, хотя бы предположительной своей правоте, о каком-то своем необычайном преимуществе, которое после книги, боюсь, для других уничтожится (и это меня в себе самом разуверит), а так остается – пускай неоправданное – внутреннее чванство, столь необходимое, чтобы противодействовать неудачам. Есть у меня – признак малодушия и слабости – еще одна нелепая черта, пожалуй, многое объясняющая: во всякой попытке чего-нибудь добиться, производимой наравне с другими людьми, во всяком соперничестве – деловом спортивном, литературном – меня заранее подавляет попросту количество соперников, какое-то первоначальное равенство шансов, и я не представляю себе возможности выделиться среди стольких людей, одинаково стремящихся к одному и тому же, как мне кажется невероятным вытянуть счастливый жребий, если это особенно нужно, или выиграть ошеломительно-много в лотерею. Главное же, за годы нестарания и ставших привычными бесчисленных недостижений что-то упрямо-личное словно бы во мне оборвалось, и всякие, во всех областях, унизительные поражения и отказы я принимаю как естественное и должное, как бы со стороны, почти не смущаясь и не борясь. Если же изредка бывает у меня и по-иному, это сваливается откуда-то извне, точно подарок, чудом совпавший с моим желанием, точно спасительное газетное известие или телеграмма о чьем-нибудь неожиданно-милом приезде, и я сразу же не помню всего, что предшествовало, даже и собственных долгих усилий. Между тем никогда я не был таким внутренно-неленивым, не сонным, таким беспрерывно-деятельным, как именно теперь, когда я брезгливо отворачиваюсь от всякой внешней, осмысленной, практической цели, какой бы ни казалась она возвышенной, и вот в этом неиспользовании самого деятельного моего времени, в этом недоверии к удаче, в этой жутко-напрасной огромной работе отчасти и ваша вина – не намеренная и злобная, а то, как с вами всё у меня сложилось, ваш окончательный уход, несочувствие мне и чужая, столь привычная, столь естественная надо мной победа. С тех пор, как вы от меня бесповоротно ушли, я лишился последнего своего заставлявшего действовать побуждения – бессознательно-корыстного, денежного: я не могу сейчас спорить, обманывать, что-то у других урывать, чужое негодование и недовольство для меня ничем не смягчено, и я никакой эгоистически-личной целью, никаким азартным волнением не защищен от уступчивой жалости, от равнодушного отказа бороться, я, в сущности, вовсе и не предвижу, что окрепну, изменюсь, захочу преодолеть равнодушие к деньгам и к своей судьбе, я беспечно и трезво иду к небывалому еще у себя падению, и начавшееся безденежье, вернее, неизвестность, необеспеченность близкого моего будущего, именно и сочетается лучше всего с беспримерной отрешенностью от эгоистически-личных надежд, и мне, как никогда прежде, необходимо то внутреннее брожение, то подталкивание, которое непроизвольно возникает от всяких встреч и разговоров с людьми, если люди не скучная помеха и не враждебны бесполезной сладости одиночества – чем они стали для меня теперь и от чего мне следует избавиться. Видите, я должен прервать опасное свое уединение, должен как-то встряхнуться, возможно даже, устроить и спасти свою жизнь – и я (уже без вас) перебираю самые неправдоподобные средства.

Письмо двенадцатое

На этот раз я поколеблен поспешным вашим нападением и особенно тем, что нападение как будто благожелательное и обещающее. Вы пишете, с прямотой, вам свойственной и всё еще мне удивительной, с какой-то рвущей препятствия и условности запальчивостью, что все мои рассуждения о Лермонтове – обман, желание подменить мое несомненное к вам чувство, попытка его «транспонировать» (по вашему же выражению) на Лермонтова. Вы считаете, что угадали фальшивость моего волнения, что не в моем духе так погружаться в чужое и, значит, мертвое, что я слишком занят собой, и вы мне советуете «не говорить обиняком», а безбоязненно обо всем высказаться и верить в прежнее ваше дружеское, неизменившееся ко мне отношение. Вы заранее знаете первый же мой, естественный, справедливый отвод – что если и было у меня какое-то неумышленное «транспонирование», то явилось оно следствием вами же неразрешенной, из-за вас подавленной любви, и вы пытаетесь внушить сомнение в окончательности, в бесповоротности моего неуспеха, вы намекаете на странную вашу ответность, как будто неясную и для вас самой. «Всё это не так просто», по вашим словам, и есть что-то у вас никогда не меняющееся ко мне – и душевное, и даже физическое. Последнее, пожалуй, является нечаянным утешением или хитростью, да и первому не очень-то я доверяю: чересчур живы в моей памяти обиды, отталкиванья, незабываемо-унизительная ваша со мной брезгливость. Но в то же время я верю искренности (у вас с собой) восхитительных ваших обещаний, их исполнимости в будущем и невозможности для вас продолжать теперешнюю односторонне-чувственную и тусклую вашу жизнь, неизбежности того, что опыт и многие сравнения укрепят любовную или хотя бы дружескую нашу близость, но я как-то сбит с толку, оглушен, слишком уже настроился на другое, чтобы вдруг радоваться удачной, нет, необыкновенно счастливой перемене: в нас и горе и радость проникают одинаково медленно, как будто им противится предшествующее наше спокойствие, благополучное и упорно-ленивое. Вот вам сейчас нескрываемо жаль, что моя «душевная щедрость уходит на Лермонтова», вам досадна корреспондентская моя точность, «вечные понедельники и четверги», но я не поддаюсь стольким благоприятным признакам: против воли припоминаются все выстраданные и веские упреки, вся долгая моя именно «настроенность на другое», и это словно бы мешает мне видеть, что наконец случилось самое неожиданное и нужное, что произошло «чудо осуществления», одно из редчайших в моей жизни.

Должно быть, я не могу так сразу его вместить, я должен освободиться от чего-то другого, слишком привычного и длительного, слишком, пожалуй, даже удобного. Когда вы – во второй раз – оставили меня одного, мне, как всякому еще не умирающему, еще не решившему умереть человеку, предстояла необходимость приспособиться также и к этому и, значит, необходимость найти такое внутреннее к вам отношение, которое отвело бы, уменьшило мою боль, и выбор – по всему моему складу, без надежды на успех, не победительному, не боевому – оказывался чрезвычайно ограниченным: наедине с собой, без всякой посторонней помощи, без какой-нибудь мысли о замене (я не могу убить или переставить давнишнее кровное к вам влечение, и другая женщина, на минуту опьянив, вызывает потом раздраженное долгое недовольство) – наедине с собой мне или оставалось преувеличивать мстительные свои планы и себя ими тешить, без конца перебирая обиды (чтобы настроиться еще мстительнее), или же мне следовало «беспристрастно во всем разобраться» и для себя решить – полуотвлеченно и как-то немужественно, – что ваша справедливость неизбежно противоречит моей и что ваша передо мною вина (как и моя перед вами) неустранима и потому простительна. Я выбрал второй способ, и, разумеется, выбрал неумышленно, однако же, уверен, по той лишь причине, что первый путь – раздуваемой ненависти и мести – был однажды уже проделан (после первой вашей «измены»), и не столько он не удался, сколько мне (повторяю и подчеркиваю – неумышленно, бессознательно) не хотелось его возобновлять. У меня природная склонность не останавливаться на одном, не определяться и не стареть, производить над собой всё новые своевольные опыты (иногда заведомо неблагоразумные) и всё по-новому принимать повторяющиеся жизненные положения, меня словно бы преследующие и объясняемые странной повторностью моей судьбы, как раз определившейся и неумолимо однообразной. Вот почему при тех же обстоятельствах я бываю смел и внутренно-труслив, деликатен и назойлив, ловок и неуклюж, и по тому же поводу негодую на левых и на правых, на верующих и скептиков, на простивших и на мстящих, и частое объяснение той или иной моей «позиции» – в окончательной исчерпанности всех других. Если же в каком-либо случае исчерпана и такая последняя возможная у меня «позиция», я поневоле возвращаюсь к любой из множества предыдущих и, поверьте, каждый раз поступаю и настраиваю себя искренно, потому что неизменно мое – основа подобных самовнушений (полушловных, наносных, почти незаметных), и, кажется, эта основа – неосязательность, неустойчивость для меня всякой человеческой поддержки, какая-то предопределенная моя безвоздушность. Итак, ничего не скрывая, хочу вам признаться, что всё мое теперешнее практически-бесцельное, бездеятельное существование есть лишь одна из двух мне предстоявших попыток приспособиться к вашему уходу, к вашей далекой и враждебной жизни, к вернувшемуся одиночеству и ревности. И странно, от этой прохладной вялости, от скучающей, умствующей примиренности труднее освободиться, чем от мстительных порывов: она и удобна и неболезненна, и как-то полнее меня втягивает, и больше соответствует моему назначению, а главное, нет в ней того, подготовленного к переменам, быстрого на решения длящегося внутреннего жара, который заключен в ненависти и может мгновенно перекинуться на любовь.

Но даже и в ненависти необходимо какое-то время, какое-то – пускай мгновенное – усилие, какие-то беспощадные признания и упреки, чтобы всю скопившуюся злобу разрядить и как-нибудь от нее избавиться – насколько больше времени и усилий нужно для перехода ленивой, удобной и легкой вялости в беспокойно-ответственное, по-настоящему душевно-противоположное состояние – новой любви – или для оживления любви уже существующей, но подавленной, обесцененной, давно усыпленной. По-видимому, нечто похожее (оживление почти застывшего чувства) мне теперь именно предстоит, и у меня злорадная потребность смягчиться не вдруг, не сразу, сперва хоть немного «свести счеты», восстановить в памяти и вам осуждающе напомнить то, что как будто усыпило мою любовь, после чего я незаметно сделался безжизненным, прощающим и вялым – наше последнее, оскорбительно-холодное расставание. Вам могли бы показаться более обидными и тяжелыми запальчивые мои (неизбежные в конце ненависти) упреки, мне же труднее вернуться к любви через такое, недостаточно наказывающее, недостаточно мстящее напоминание о первоначальной, полузабытой, спорной вашей вине.

Боюсь, эти искренние мои слова представятся вам искусственными и бездоказательными, и мне хочется, ни в чем не уступая, их отстоять – так я уверен в последовательной их правоте: просто они передают то, что усвоено благодаря повторному опыту и что, будучи высказано – от человеческого несовершенства, из-за отсутствия языковой текучести, равной непрерываемому душевному течению, – выходит иным, слишком уже замедленным, слишком замороженно-точным, словно бы предугадывающим и выполняющим какую-то отвлеченную логическую схему. Ведь та же необходимость «свести счеты», «бросить обвинение изменнице в лицо», «облегчить сердце исповедью» бывает у нас и во время нерассуждающей, праведно-животной нашей молодости, и разница только в том, что мы наперед ничего не знали и не видели пользы, расчета, незамедлительной целесообразности тех же своих поступков. Правда, обычно думают, что разбор и предвиденье наших чувств неизменно их ослабляют и даже мертвят: мне это кажется верным лишь об отдельных поверхностно-кратковременных ощущениях (так удовольствие от игры знаменитого скрипача иногда убивается предвкушающим нетерпеливым ожиданием) – длящиеся, крепкие наши чувства, с нами неотъемлемо, кровно сливаясь, требуют, как и всё в нас, разбора, ясности, зоркости, и такая настойчивая любознательность на них направленная их естественно обогащает и лишь может нам помочь что-то распознать в будущем и как-то ускорить неизбежное.

Попробую с рассуждениями закончить и без откладывания и соблазнов деятельно осуществить решенное – вам напомнить о нашем расставании. Вы были для меня перед самым отъездом такой, какою показались, какою захотели напоследок мне показаться – помните чьи-то слова о «законе последнего впечатления». Я не забуду этих решающих часов – как я горевал, боялся отчаяния, как все время себя подготавливал и обманывал. Вот мне еще остается вечер с вами наедине и весь следующий – до ночного поезда – день, со всеми возможными его случайностями, и я себе говорю, что плохое придет нескоро, что сперва у меня безмятежная радость и праздник. Затем постепенно проходит этот бессильно-жадный, утомительный день и постепенно отпадают эти неудачно складывающиеся для меня случайности, и впереди только вечер – при всех – и жалкие минуты на вокзале. Все меньше остается быть вместе, и всё менее я требователен к судьбе, всё настойчивее себя уговариваю: ну хотя бы и это – ведь лучше, чем пустота, чем совершенно ничего. Я опирался (как в борьбе со страхом смерти) на мысль о бесконечной длительности всякого промежутка времени и отбрасывал обычное у себя ощущение неустойчивости, сопровождающей всё неокончательное и неповторимое – ощущение не раз уже возникавшее после нелепых, незаслуженных похвал, из-за успеха, вызванного одним лишь отсутствием соперников, среди кутежа, бессмысленного в самые безденежные мои дни. Я, обессиленный, продолжал с собою бороться, час за часом себя обманывал – и у вас находил нечто совсем непохожее, какую-то упрямую озабоченность: вам только было нужно преодолеть тягость последнего дня, трудных – из-за моего отчаяния – последних часов и минут, вам только было тяжело оторваться, а дальше вас что-то ожидало, и к тому, что вас ожидало, я видел в ваших глазах лишь еле скрываемое, уже ненадолго откладываемое любопытство. Да, вы гоните от себя страдание, вы умеете внутренно с собой справляться, вовремя производить необходимую душевную перестановку, направить на легкое и утешающее послушную свою экзальтированность (вам заменившую негибкие, беспощадные настоящие человеческие чувства), вы наконец «приспособились к жизни» – и, конечно, так благоразумнее и проще. Вы достаточно промучились, чтобы отдохнуть, но эта самая ваша гибкость и приспособленность чересчур опасна для ваших друзей, и с вами приходится быть осторожным. И еще вы учите – всего неожиданнее – именно с вами вам же подражать: останавливать себя, не идти ни на малейшую жертву, стараться экзальтированностью заменить любовь, не умирать от нее, но ею как бы размеренно, как бы маленькими глотками опьяняться. Всё это я незаметно усвоил, когда готовился к вашему отъезду, когда провожал и прощался, и, всё это усвоив, нарочно себя оглушил – сейчас же после проводов – посторонними и вас оттеснившими впечатлениями, а затем – в месяцы вашего отсутствия (и несомненно благодаря вашему отсутствию) – сделался таким же внутренно-гибким, как и вы сами, и добился относительной независимости. И теперь я, конечно, верю искренности вашего призыва, но не брошусь (как раньше бы бросился) с чрезмерной стремительностью вам навстречу, а попробую найти разумное объяснение перемене, вдруг случившейся без всякого повода, без всякой моей заслуги, без тех неуловимых влияний, без того воздействия, которое незаметно на нас оказывают звук голоса, взгляд, случайное пожатие руки, чье-нибудь живое присутствие – и вот единственно-правдоподобное объяснение (помимо, может быть, того, что вам наскучил душевно-чуждый теперешний ваш круг и что вы поневоле вспомнили о прежней душевной нашей близости), единственная разгадка, пожалуй, для меня в следующем: если женщину, в чем-то перед нами виноватую и много промучившуюся, долго не видеть, она – от раскаяния перед нами, от собственной усталости и одиночества – иногда начинает думать, что за это время открыла какую-то «добрую правду» и обижается на нашу невнимательность к такой «правде» и к ней самой, новой и доброй. Я не хочу быть невнимательным к вашей правде и готов опять, нарушив свое спокойствие, себя переделать на старый лад и уничтожить усилия многих освобождающих дней, но ведь самостоятельные эти дни все-таки уже были, вашей, благоприятной для меня, перемены я тогда не предвидел и, как мог, пытался от вас себя вылечить и себя навсегда «иммунизировать»: простите же за медленность моей перемены, за ее трудность, за нескрывание трудности – я произвел, обращаясь именно к вам, с восхитительной и незаменимой вашей помощью, противоположные предыдущим, восстанавливающие любовь усилия и лишь постепенно убедился, что она не только служебно-творческая и не только «размеренно опьяняющая» (как бывает у вас), но что она живая и что если бы вы вошли, мне было бы облегчающе отрадно, отбросив рассуждения и расчеты, по-детски не удержаться от слез (впрочем, не бойтесь – вы знаете эту, вами навеянную, с вами считающуюся, слишком уже деревянную внешнюю мою твердость).

Я хочу вас также предостеречь от возможной относительно меня ошибки (уж будем друг о друге судить и думать безошибочно): вы неправильно считаете разгоряченные, порою пристрастные мои письма о Лермонтове «транспонированием», намеренным или нечаянным отражением чувства к вам, попыткой найти какой-то «эрзац» раздельности и счастья, избрать деятельность, в чем-нибудь достойную любви. Я больше не буду о Лермонтове писать, раз это вас уязвляет или хотя бы по самому существу не трогает, но знайте, есть у меня (как и у многих других) – от прошлого, от подаренных мне бесчисленных чужих опытов, вероятно, с трудом завоеванных, стоивших жизни и мучений – есть у меня какой-то, давно и неразрывно со мною слитый удивительный «интеллектуальный воздух»: он иногда проясняется, делается понятнее и дороже, иногда словно бы затуманивается и отходит вдаль, но во всех случаях он от меня неотделим – частица моей жизни, непередаваемой каждоминутной ее поэзии, частица любви к вам, начинающегося старения и малодушных моих усилий не видеть, не понимать смерти.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: