Добротворская Карина
Шрифт:
– Если бы не папа, вы бы выжили?
– Нет, на 125 граммов выжить было невозможно. Я сейчас читаю про блокаду и чувствую, что люди кривят душой. Нельзя было выжить на этом количестве хлеба, если никто не помогал. Было время, когда и по карточкам ничего не давали. Мама приносила суп – вода с тремя крупинками, и все. Может, кому-то что-то давали по каким-то специальным спискам и в каких-то специальных очередях. Мама работала в райсовете, однажды я пришла к ней и поднималась по лестнице. У стены стоял мужчина, шатаясь от слабости. А мимо шла женщина в крахмальной наколочке и несла большое блюдо, накрытое скатертью. И запах от этого блюда был невероятный! Какого-то жареного мяса. Он вдохнул этот запах, начал оползать по стенке и умер… На моих глазах. Там, в райсовете, многие ходили в бурках, были здоровенные, толстомордые. После войны я познакомилась с женщиной по фамилии Кушнарева, чей муж (он был Кушнер, но фамилию поменял) работал в ленинградском обкоме. Ее эвакуировали в Вологодскую область, и она рассказывала, что им из Ленинграда в самое голодное время присылали посылки – икру, масло, шоколад. Я этого не понимаю. То есть я понимаю, что руководители города не должны были умирать с голоду, что им нужны были силы. Ну так ели бы кашу, хлеб! Но чтобы так жрать и в таких масштабах! Когда я это вспоминаю, я перестаю верить во все, что делалось якобы во благо народа. Много позже начальник первого отдела у меня в Промстройпроекте Римма Алексеевна рассказывала, что ее в блокаду устроили секретаршей в райком партии – а она и ее мать умирали с голоду. И вот ее в первый раз привели в столовую. Крахмальные скатерти, за столами сидят женщины и ведут разговор: «Сегодня я этот салат есть не буду, он невкусный. Ну так и быть, немножко съем». Когда эти женщины ушли, моя знакомая собрала со стола все объедки и принесла домой. И таким образом спасла мать. Но чужой голод этих людей как будто только раззадоривал, и они еще больше жрали и как будто съедали чужие жизни. Кто работал при еде, те были сыты. Трудно их винить – наверное, нельзя работать с едой и не есть. Соблазн слишком велик. Но мне кажется, что я бы не воровала. Хотя, наверное, подъедала бы все-таки чуть-чуть. Один человек мне рассказывал, что работал на хлебозаводе и чуть не умер с голоду, но я не поверила.
– Но никто не винил правительство? Не говорил, что нужно было сдать город?
– Я не слышала. Мама на свое начальство ругалась: «Хоть бы они скрывали, как и что они едят». Рассказывали, что кто-то случайно в Мельничном ручье задавил собачку Кузнецова и что этого человека сослали в стройбат. Папа рассказывал, что в первые дни войны все было очень плохо организовано. Оружия не было, стрелять было нечем. Почему-то еще папу поразило, что куда-то гнали стада коров, которых никто не доил и у которых вымя трескалось.
– Не было ярости по отношению к Жданову, к Попкову – председателю горисполкома?
– Мне было одиннадцать лет, я ничего такого не помню. После войны Попкова ведь расстреляли – «ленинградское дело». В блокаду никакой ненависти к ним не было. Даже Жданова любили. Разве они виноваты были в том, что у нас была блокада? Это общее горе. 7 ноября, когда по радио выступал Сталин, была длительная тревога, но ни один самолет в Ленинград не прорвался – такая была оборона. Мы Сталину верили.
– Не было мыслей, что разумней сдать город?
– У нас не было. Более того, я очень этого боялась. Наша фамилия была Певзнер, и я знала, что нас немцы сразу расстреляют.
– Вы чувствовали какие-то антисемитские настроения в блокаду?
– Во время войны и блокады их не было. Это началось после войны. Я это почувствовала уже в институте, когда было дело еврейских врачей.
– А как вы узнали, что немцы убивают евреев?
– Так это было везде в печати. Папину сестру немцы заживо сожгли в доме. Дочка у нее была очень красивая, они их закрыли в избе и подожгли. Дочка пыталась выскочить в окно, ее застрелили. Мама однажды пришла домой и сказала, что у немцев готовы списки коммунистов и евреев, которых в Ленинграде будут расстреливать. И в этих списках есть все поименно.
– Вы видели немецкие листовки?
– По-моему, у мамы однажды была какая-то немецкая листовка, но мама ее мне не показала и сразу сожгла. Мне листовки не попадались.
– А новогоднюю елку вы помните?
– Конечно, это было, по-моему, в Доме культуры Орджоникидзе, маме выдали на меня талон. Нам велели взять с собой ложки, потому что будут кормить. Мы пришли, стоим по стенке с ложками в руках и шепчем: «Будут кормить, будут кормить». Дети все чуть живые. Пришла затейник: «Ручками похлопаем, ножками потопаем!» Дети стоят, как вкопанные, и только спрашивают: «А когда кормить будут? А когда кормить будут?» И нас, наконец, накормили. Дали котлету, кашу и компот. Я переела, пришла домой, и у меня все обратно! Так было жалко!
– Как вы топили?
– Я не отрывалась от печки, мне все время нужно было тепло. Нам повезло, у нас была большая печка, но только для нее надо было много дров. Мы почему-то книги не жгли. А мебель сожгли – все, что могли распилить. Но сил-то не было. Сначала отпилили ножки стульев. Дергали от пианино крышку – не смогли оторвать. Когда пришел папа, он распилил большой шкаф. Мы придумали так – ставили в нашу печку два кирпича, щипали туда лучинку (это была моя работа) и на кирпичи – котелок. Мама работала в райсовете, и ей там давали полулитровую банку супа – мутная вода и три крупинки (за это вырезали жиры и крупу из карточек). Принесла однажды суп и говорит: «Поставь его скорее разогревать, я уже совсем не могу ждать». Я поставила, а кирпичи уже обгорели и суп у меня вылился. Представляешь, какая трагедия! Однажды мама принесла картофелину. Одну. Кто-то ей дал. И мы долго думали, как ее сварить. Очистить и сварить картошку отдельно, а очистки отдельно? Или всю сразу? Не помню, как в итоге сварили. Спали мы в одной кровати, чтобы было теплее. Маме на работе выдали ватник и ватные брюки и я спала в них. А к весне у нас стало течь с потолка – крышу разбомбили. В ногах у нас был таз и зонтик, а накрывались мы плащами.
– Что вы делали целый день, пока мама была на работе?
– Я не могу вспомнить, что же я делала. Мама все время работала, а я все время была одна. Или сидела ниже этажом с тремя детьми тети Жени, все трое выжили. Помню, что читала «Гекльберри Финна», его мама где-то достала. Других книг как-то не помню. Наверное, больше радио слушала. Стук метронома означал, что радио работает. У него разные скорости были. Когда медленно стучит – значит все спокойно. Когда быстрее – тревога. Слушали последние известия. Много музыки. По радио в страшную зиму 42-го передавали «Кондуит и Швамбранию». Когда читали про Оську, который священника спутал с тетенькой, я улыбалась. И мама сказала: «Господи, какое счастье, я хоть раз вижу, как ты улыбаешься!» Еще я слушала стихи Берггольц, но вот сейчас я ее дневник прочла и прямо не знаю… Ты вот что думаешь про эту книгу?
– Меня удивило, как у нее хватало сил на такие экстремальные чувства, на влюбленность, на секс…
– Наверное, она была не голодная, раз у нее на это были силы. Меня поразило, как она металась между мужем и Макагоненко. Ну как так можно было? При живом-то муже. Она думала, у нее будет ребенок, а ведь в блокаду, как правило, месячных у женщин не было, они от голода пропадали. Значит, у нее не пропали. И дети рождались только у тех, кто был сыт.
– Ни в театр, ни в церковь вы не ходили?