Шрифт:
— Здравствуй, Коля! — сказалъ я, завидвъ друга и подходя къ нему.
Мое сердце билось.
— Здравствуй, Саша! Слава Богу, что ты здоровъ; да какой же ты хорошенькій сталъ, какъ выросъ!
Розенкампфъ протянулъ мн об руки и не сводилъ съ меня глазъ. Я былъ тронутъ.
— Ты на меня не сердишься больше? — спросилъ я его.
— Забудемъ объ этой глупой исторіи, — сказалъ онъ, пожимая мн руку.
Въ эту минуту школьниковъ позвали на молитву въ публичный залъ, и по окончаніи ея начался урокъ. Я съ нетерпніемъ ждалъ двнадцати часовъ, чтобы побыть съ своимъ другомъ. Первый урокъ прошелъ вяло, ученики звали, учитель сидлъ, какъ на иголкахъ, и не зналъ, за что взяться; вс очень обрадовались, заслышавъ звуки колокольчика. Ученики разбжались въ разныя стороны, и только я, да Розенкампфъ остались въ класс.
— Ну, теперь поцлуемся покрпче и будемъ друзьями не попрежнему, а по-новому: пора намъ поумнть! — говорилъ Розенкампфъ и крпко обнялъ меня.
Мы долго не могли говорить и молча ходили вдоль класса; намъ обоимъ было хорошо, каждый въ свою очередь заглаживалъ старую глупость, и нжности были не нужны.
— Ты былъ боленъ, голубчикъ? — спросилъ меня мой любимый другъ: — Мейеръ сказалъ мн, по окончаніи акта, что у тебя начиналось что-то въ род горячки отъ увщаній директора.
— Да, была горячка; только не отъ увщаній Сарторіуса я заболлъ; болзнь развилась съ начала нашей ссоры. Въ послднее время, передъ актомъ, я ходилъ черезъ силу, и нуженъ былъ только какой-нибудь толчокъ, чтобы я съ ногъ свалился. А знаешь, ли, Коля, — замтилъ я, помолчавъ:- если бы тогда ты сдлалъ то же, что сдлалъ теперь, то, можетъ-быть, я и не былъ бы боленъ.
— Голубчикъ! тогда я былъ дуракъ набитый; мн надо было поумнть, надо было утихнуть. Я вдь теперь не скажу теб: «я никого не люблю, слышите: никого!» Нтъ, теперь и тебя, и Мейера, и Воротницына, и всхъ школьниковъ я люблю или могу любить. Я даже на жалкаго Онуфріева не очень сержусь за эту гадкую исторію. Такъ должно было случиться.
Послдняя фраза произнеслась съ особеннымъ удареніемъ и, кажется, имла очень важное значеніе для моего друга.
— Что съ тобой сдлалось? ты переродился! — спросилъ я въ изумленіи.
— Воротницынъ переродилъ. Впрочемъ, нтъ! не онъ переродилъ, а и онъ, и книги, и время, — все вмст. Теперь я вполн понимаю, что все совершается по извстнымъ законамъ необходимости, что испорченный жизнью и обществомъ человкъ не можетъ быть совершенствомъ добродтелей; что испорченныхъ людей можно жалть, можно удаляться отъ нихъ, но не должно ихъ презирать или ненавидть.
Теперь я смюсь, вспоминая о томъ, какъ мой юный другъ въ день свиданія посл долгой разлуки, вмсто живыхъ рчей дтской радости, произносилъ съ толкомъ и съ разстановкой, даже съ нкоторою восторженностью, мертвыя фразы, вызубренныя изъ какой-то мудреной нмецкой книжки; но тогда я только глазами захлопалъ, услышавъ его разсужденія, и воскликнулъ:
— Ты ли это говоришь, Коля? Гд же твои насмшки надъ товарищами и твое гордое презрніе?
— Тамъ же, гд и вс другія глупости. Трудно мн было переломить себя; не удалось еще вполн, но отчасти все-таки я добился своего. Я уже пересталъ злиться запоемъ, хотя все же во мн остался значительный запасъ злости, да какъ ему и не остаться! Вдь не весело шла моя дтская жизнь… Ты знаешь, вдь я подкидышъ. Съ этимъ постылымъ названіемъ соединяются вс мои воспоминанія. За него меня-безнаказанно оскорбляли, за него получалъ я толчки, за него глядли на меня люди съ сострадательнымъ участіемъ и считали своею непремнною обязанностью бросить на мою долю какую-нибудь кисло-сладкую ласку, какъ бросаютъ паршивому щенку обглоданную корку черстваго хлба? Онъ, благодтель, покойный отецъ, — говорятъ, что я его сынъ, — не обижалъ меня, но зато позволялъ обижать другимъ; онъ трепеталъ передъ своею женой, и я не любилъ его боязливыхъ ласкъ, избгалъ ихъ. Меня злило, когда онъ давалъ мн деньги и говорилъ: не разсказывай матери. Она, благодтельница, презирала меня, и, между тмъ, теперь ее прославляютъ при мн за то, что я живу на ея счетъ, что она не выгоняетъ меня изъ своего дома. Вдь мн семнадцатый годъ, я это все понимаю; въ дтств меня оскорбляли крпостные лакеи, горничныя, ключницы; даже нянька, когда я простужался и, лежа на постели, надодалъ ей слезами и оханьемъ, нердко говорила: «вишь, нженка, даромъ что холопское отродье!» Говорилось это тихо, за ширмами, но я все слышалъ; я даже старался подслушивать эти рчи. Это, можетъ-быть, моя холопская натура высказывалась, — съ горечью промолвилъ Розенкампфъ, и его губы передернулись дкой усмшкой. — Когда у нихъ, у благодтелей, родился сынъ, тогда слова «мужикъ» и «подкидышъ» доставляли мн еще боле огорченій. Онъ былъ барчонокъ, я былъ холопъ; онъ могъ капризничать, я не могъ; онъ смлъ простужаться, хворать, а когда простужался я, то благодтельница говорила доктору, длая кислую мину: «этотъ ребенокъ такой хилый, сколько намъ съ нимъ хлопотъ». И вдь, бывало, больше ничего не прибавитъ, не пришибетъ меня, какъ бшеную собаку, даже рукою по моимъ волосамъ проведетъ, будто лаская, а по моему тлу даже дрожь пробжитъ. «Убирался бы на тотъ свтъ!» — слышалось мн въ ея словахъ… Знаешь, о чемъ я часто молился, когда мн было десять лтъ? «Прибери, Господи, младенца Николая». Это была моя дтская молитва. Число земныхъ поклоновъ назначалъ я себ, голубчикъ, чтобы она исполнилась… И зачмъ они изломали, измучили меня въ колыбели? Зачмъ не дали вырасти на вол, гд-нибудь въ курной изб, не дали мн погибнуть тамъ, гд жила моя несчастная мать? И гд она? Можетъ-быть, опозоренная и голодная, она жива и теперь?..
Розенкампфъ замолчалъ на нсколько минутъ, губы его тряслись, какъ въ лихорадк; во время разсказа, на нихъ то являлась злая усмшка, то вдругъ он какъ-то судорожно трепетали, какъ у человка, черезъ силу сдерживавшаго рыданія, когда можно про него сказать, что онъ рыдаетъ въ душ.
Мы помолчали.
— Говорятъ, что большею частью подкидыши выходятъ негодяями? — вопросительно промолвилъ онъ, какъ будто желая узнать мое мнніе насчетъ этой мысли.
Я молчалъ. Въ моей голов роились думы о томъ, что этотъ человкъ нсколькими годами старше меня своимъ горемъ, что онъ уже не дитя, взрослый, опытный человкъ, что предъ его горемъ ничтожны и смшны вс пережитыя мною тревоги и непріятности.
— Ты видишь, — продолжалъ онъ черезъ нсколько минутъ:- я и теперь еще злющій, какъ назвалъ меня Калининъ. Со многими я примирился, но съ нею, съ благодтельницею, не могъ и, кажется, никогда не примирюсь. Но я мъ ея хлбъ… Это мн тяжело. Правда, я тутъ не виноватъ; это такъ должно быть, но мн не сладокъ ея хлбъ, его не можетъ подсластить, — что ни толкуй Воротницынъ, — никакая теорія необходимости, никакая теорія примиренія съ неотразимымъ фактомъ… Впрочемъ, знакомство съ Воротницынымъ передлало во мн многое, и я ему благодаренъ. Теб надо подружиться съ этой личностью, узнать его идеи.
— Захочетъ ли онъ подружиться со мною? Я, кажется, гораздо глупе его, — сказалъ я.
Меня смутили слова Розенкампфа: идеи, убжденія, теорія, фактъ. Въ то время я не имлъ о нихъ никакого понятія. Слышалъ я ихъ отъ дяди и отъ Рейтмана, въ часы историческихъ лекцій, но смыслъ ихъ былъ для меня теменъ, я не могъ перевести ихъ на тотъ простой языкъ, которымъ говорили въ нашей мщанской семь, и каждый человкъ, употреблявшій эти слова, казался мн боле умнымъ, чмъ я самъ.
Розенкампфъ уврялъ меня въ добродушіи Воротницына и вплоть до двухъ часовъ развивалъ передо мною теорію, которую проповдывалъ тотъ. Воротницынъ, какъ я уже говорилъ выше, былъ сынъ аристократа, пользовался всми удобствами жизни, имлъ хорошихъ учителей-нмцевъ, прочелъ множество книгъ, рано путешествовалъ по Европ, и потому очень понятно, что уже на семнадцатомъ году своей жизни, и даже ране, усплъ усвоить себ какую-то теорію жизни, этотъ печальный даръ всхъ ему подобныхъ людей, отъ которыхъ всми силами стараются заслонить дйствительность. Эти люди часто выходятъ хорошими, ясными и безмятежными личностями; но ихъ ясность и безмятежность есть спокойствіе мертвеца, который потому и спокоенъ, что мертвъ. Дтства, живого и кипучаго дтства, они не знаютъ, и маленькіе мудрецы философствуютъ на свобод, покуда настоящая жизнь, полная тревогъ и горя, не ворвется въ въ мирные кабинеты и не смутитъ своими криками ихъ покоя. — «Жизнь людей и обществъ, — гласила теорія Воротницына, — сложилась подъ вліяніемъ извстныхъ условій и обстановки. И хорошее, и худое въ этой жизни суть плоды этихъ условій и обстановки, неотразимыхъ и непобдимыхъ силою одного человка, или даже нсколькихъ людей одного поколнія. Условія и обстановка измняются постоянно, но почти сами по себ, измняются потому, что въ мір нтъ ничего неподвижнаго, пребывающаго въ первобытной форм. Земля удобряется, на мсто ветхихъ избъ воздвигаются прочныя зданія; изобртенія, приносящія пользу, являются ежедневно, совершенствуются, — значитъ, условія и обстановка жизни принимаютъ новыя формы. Въ этомъ постепенномъ измненіи формъ въ лучшему должна состоять вся надежда человка на будущее, вся поддержка его въ труд. Со всякимъ зломъ человкъ долженъ примиряться, какъ съ неотразимымъ фактомъ, и изучать, почему оно произошло, но только изучать, а не вступать въ борьбу; борьба безнравственна и безплодна. Безнравственна потому, что она есть проявленіе эгоизма, гоньбы за личнымъ счастьемъ; безплодна потому, что, во-первыхъ, нельзя знать, кто побдить: добро или зло; во-вторыхъ, обрубленное дерево можетъ дать ростки отъ самаго корня, сгнившее же само собою никогда не зазеленетъ снова; въ-третьихъ, въ борьб человкъ теряетъ спокойствіе духа и, вслдствіе того, способность анализировать, добираться до истины. Наука, цль которой состоитъ въ раскрытіи истины, требуетъ вполн спокойнаго, даже холоднаго человка, не боящагося, по какой дорог и куда поведетъ она его. А спасеніе для будущаго только въ наук; значитъ, нужно примиряться со всмъ насъ окружающимъ, какъ съ неотразимымъ фактомъ, и изучать его».