Товбин Александр Борисович
Шрифт:
В день смешения Клавой свежего негодования антивоенного митинга с застарелым восторгом от справедливой казни фашистов, состоялась ещё и встреча с приглашённым завучем-Свидерским видным участником большевистской революции, крупным, как представил Свидерский, учёным-марксистом. Свидерский вёл в седьмых классах уроки Сталинской Конституции, требовал от учеников с выражением читать Джамбула – закон, по которому счастье приходит, закон, по которому степь плодородит… – и сам был не лыком шит, надо-не-надо обстреливал класс крупнокалиберными цитатами из марксистско-ленинских классиков, но – слушал важного гостя проникновенно, лишь опасливо посматривая на Бухтина, юный враг не дремал. Учёный-марксист – толстощёкий, с болезненно-малиновым румянцем, заплывшими глазками и жёлтыми клыками в мокрых уголках рта – зычным лекторским голосом возвещал о прибытии Ленинского паровоза на Финляндский вокзал; он подгонял броневик, потом, жарким летом, прятал Ильича в прохладе приозёрного шалаша от ищеек временного правительства, патрулировал голодный и холодный Петроград, истреблял контрреволюционную сволочь, о, он, крестьянский сын, превращённый буржуазным городом-молохом в пролетария, осознанно сменил булыжник на кожанку и маузер. Учёный-марксист, на отлично усвоивший школьный курс, был собой доволен, гордости не скрывал – если бы не его предусмотрительность и отвага, Ильича вполне могли бы схватить, вооружённое восстание удалось бы сорвать злодеям Троцкому, Зиновьеву, Каменеву, уже тогда желавшим изнутри разрушить большевистскую партию, а великая страна так бы и мучилась под поработившим её капитализме. В разгар политинформации малиновощёкий спаситель революционного отечества благополучно провожал Совнарком в Москву, а четверо вундеркиндов, чтобы не заскучать от подвигов марксиста в эпоху военного коммунизма, возрождали заброшенную было игру – с лёгкой руки Митьки Савича взялись коллективно сочинять бесконечный историко-авантюрный роман о приключениях, свалившихся на голову заурядного язычника-византийца, да-да-да, именно язычника, – он, случайно приближенный к императрице Елене, не понимая, что творит, помогал ей искать крест, на котором распяли Иисуса, однако перенёсся во сне в послевоенный социалистический Ленинград и… Превосходную идею надо было размять, развить. Поочерёдно записывали в общую тетрадь фразы, абзацы, действительно интересно! – Валерка плавно вёл тему, Бызов её усложнял намеренно корявыми фразами, Соснин – ветвистыми, Шанский, пожевав язык, плутовато поозиравшись, под общий хохот заводил бедолагу-византийца в такой тупик… получалась отчаяннейшая галиматья.
Тут не стерпел Свидерский – подскочил, истекая ядовитой слюной, выгнал Валерку за болтовню из класса, пригрозил расправой Шанскому, Бызову, Соснину, приторно поблагодарил лектора.
Жаль, сочинительская затея, позже названная Шанским концептуальной, никуда их не привела, тетрадь с десятью-двенадцатью исписанными разными почерками страницами посеяли.
Учились друг у друга.
Правда, Соснин не обольщался, что одноклассники-вундеркинды что-то путное смогли бы почерпнуть у него, разве что плавал он лучше всех. Ну, что ещё, в самом деле? – композиционное чутьё, вкус, абстрактное и тягостное влечение к новизне? Сугубо индивидуальные, иррациональные свойства, смуты, мучительные и вряд ли перенимаемые, невесть куда, к чему устремлённые; жаждой Водолея окрестил позднее внутренние метания друга Шанский.
Зато Соснин был по гроб обязан троице вундеркиндов, чьи достоинства причудливо суммировал Шанский.
Напичканный самыми разнообразными сведениями, он не отличался глубиною познаний, не вгрызался в какой-то один предмет, но поочерёдно, словно бесцельно расширял кругозор до необозримости, заболевал тем ли, этим предметами и блестяще, подчас парадоксально истолковывал то, что сумел узнать – впитал, как промокашка, Митькины байки о византийских праведниках, безумцах, о жестоких и безвольных императорах, интригах императриц, потом – вольные Валеркины пересказы великих европейских романов, Бызовские пророчества апокалиптических естественнонаучных триумфов и – читал, читал. – Я люблю книгу не как источник знаний, но как наркотик, – откровенничал возмужавший Шанский, хотя и с младых ногтей непрочитанная книга, неосведомлённость в чём-то, что хотя бы потормошило внимание друзей, оскорбляли – не мог поверить, что нельзя всё прочесть! Когда в руки ему попадала новинка, жадно листал, заглатывал. Недаром у Тольки ещё в школьные годы прорезалась книжная клептомания. Валерка, чья квартира стараниями отца превратилась в уникальное книгохранилище, едва заявлялся с визитом Шанский, демонстративно проверял замки на книжных шкафах, но Шанский не обижался. Тем более, что не стал он книжным червём, не стал, за Сосниным вдруг с бухты-барахты на архитектурный факультет увязался – заразился на какое-то время пространственными мечтаниями, погнался за синтезом логического и образного? – Соснин привёл его в кружок к Марие Болеславовне, та сомневалась, что сумеет, успеет подготовить, а пострел за год выучился прилично рисовать гипсы, сдал экзамены. Даже обидно! Соснин столько провозился, овладевая секретами построения головы Давида, карандашной техникой, а Шанский – как и многое другое! – схватил на лету, ещё раньше – вовсе из другой оперы – за три перемены насобачился не хуже, чем Герка-музыкант, по лестничным перилам съезжать…
Случайные импульсы резко изменяли направление его интересов, закономерно, впрочем, свернувших в конце концов на зыбкую стезю искусствоведения; ему, алгебраисту, как говаривал Валерка, и карты в руки – сам Бог велел алгеброй поверять гармонию. Однако истинным призванием Шанского было распространение чужих знаний, умений, художественных систем, благо обладал цепкой памятью, длиннющий язык поспевал за оригинальными сверхбыстрыми мыслями, зачастую и обгонял.
Амплуа? – перекатывал во рту, посасывал вкуснейшее слово Толька. О, он с нескрываемым удовольствием делился любой информацией, собранной им на полях культуры, себя, ничуть не боясь рисовки, уподоблял мотыльку, который переносил на крыльях живительную пыльцу.
– Пусть цветут не сто, тысячи цветов! – поводил по сторонам тёмно-карими, брызжущими ядовитым весельем глазами, – перекрёстный опылитель всегда готов, страсть к возвышенному сводничеству сжигает меня.
Задолго до осознания собственного амплуа, в шестом классе, Шанский был избран делегатом ТЮЗа, в антракте помогал без очереди купить мороженое.
Младших школьников развлекали-наставляли проделками сорванцов в коротких, обтягивавших толстые попки штанишках и белых рубашках с пионерскими галстуками на прыгавших бюстах.
– Охитина, Казаринова чудесно кувыркались, форменные акробатки, – улыбалась мать, когда после возвращения из театра отгибала скатерть на краю овального стола, раскладывала клеёнку для чаепития; несколько лет спустя делилась впечатлениями с Раисой Исааковной, подкладывая ей варенье в розетку. – Изумительны Дробышева с Сошальским. А как волновался Лев Яковлевич, готовя учеников к встрече с Шекспиром, к колдовству, как он сказал, великого искусства.
Подготовка растянулась на годы.
Печальнейшую на свете повесть показывали лишь достигшим среднего школьного возраста, пока методисты эстетического воспитания рекомендовали красочную, со свето-звуковыми эффектами – громы-молнии, завывания за кулисами – сказку «Ворон», приобщавшую к театральной магии.
Наконец-то подросли, их допустили.
Но почему-то околдовали Соснина не прелестная Джульетта в текуче-бледной ночной рубашке на увитом бумажными розами балконе, не финальные неувязки в склепе.
Вертели головами, старались угнаться за пространственными прыжками действия, разноцветные лучи метались… Хватались от неожиданностей за жёсткие, замазанные тёмным лаком, разделявшие дуговые ряды деревянные барьеры-спинки.
Сцену вдруг накрывала тьма, сзади, на вершине амфитеатра, прожектор освещал стройного красавца в алом плаще, он выдёргивал из ножен шпагу. Стремительно сбегая по ступенькам, мог хлестнуть сидевшего с краю Соснина – своё персональное место делегата ТЮЗа Шанский, дежуря у контроля или в фойе, уступал Соснину… Так вот, сбегая, красавец мог случайно хлестнуть пыльной огненною полой плаща, опахнуть потом, расплавленными румянами, но веронский забияка, оступившись, застыл на миг с гримасой натуральной боли на лоснившемся, жирно размалёванном лице-маске и, дабы скрыть сбой, притворился, что именно на этой ступеньке рядышком с Сосниным, он, прижавшийся на секунду к плечу выбранного им юного зрителя, беглым касанием вымаливающий сочувствие, остановлен замыслом режиссёра.