Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Вот бы о чём-нибудь приятном подумать…
И ночь дарила передышку ему. Душевные бури затихали, по телу разливалось спокойствие, он вспоминал, что острее, полнее ощущал жизнь не тогда, когда из последних сил переплывал Неву, а после заплыва; покачивались блики, из-за спины вылетал, сорвавшись с липы, листок.
Передышка получалась недолгой. Что, если не переводил дух, а стыдливо увиливал от главных мыслей?
Прокалывал взгляд блестящих глаз охристого круглолицего ангела, того, второго ангела, испытующе выглянувшего из-под пухлой ручки младенца, которая тянулась к Мадонне; Соснин вздрагивал, зажмуривался. Не понимал, где он – здесь ли, там; что-то изводящее, страшное копошилось рядом с ним, совсем рядом.
У изголовья, соскальзывая с альбомных страниц, сгущались кошмары.
Редкими лучистыми промельками в щёлке оконной шторы пролетали машины. Шуршали шины… Соснин вслушивался в сонное дыхание матери, чудилось, улавливал сквозь гул волн и дыхание отца там, в далёком Крыму.
А где сейчас дед? – изумлённый Соснин на миг очутился у мокрого холмика, близ пары голых, истерзанных ветром и дождём кладбищенских тополей. Неужели дед всё ещё смиренно спал в заколоченном ящике, под землёй, поливаемой с ночного зимнего неба? Нет, он бодрствовал рядышком, затрепетало сердце – дед совсем близко. Соснин не двигался, лежал и ждал, сейчас дед-невидимка сухой прохладной ладонью коснётся горячего лба: ты, Илюша, не простудился? Каким-то параллельным зрением увидел тощую длиннющую, в тысячи километров руку деда, пробившую ящик, холмик, чтобы дотянуться оттуда, из крымской могилы. Был рядышком, а руку тянул оттуда? Голова непроизвольно дёрнулась на подушке, качнулся шкаф, в зеркальную створку, сжавшись, закатился рояль; словно взаимно сдвинулись предметы на заинтриговавшей днём обманчиво-простой картине Магритта, за ними, во внезапном зиянии… да, дед находился по ту сторону живописи, в той безграничной тесноте, где столько всех и всего собралось; там всё больше того, что задевало когда-то здесь, прошлое перемещалось туда? Не там ли, кстати, в комплекте с собственной готовальней, пребывал теперь и немало досаждавший Соснину своей отличной успеваемостью и примерным поведением дядя? Как выглядел он, легендарный дядя? Не представить. Однако и знакомое до мелочей, попав туда, пугало таинственностью, там ломались и правила, которым до сих пор подчинялись предметы и понятия, прежде казавшиеся незыблемыми.
Здесь и там, отсюда – туда, до чего просто… а как связаны сейчас и тогда?
Спал сто лет и проснулся? Снова испытывал щемящим, устрашающим блаженством киноэкран.
Смерть не страшна… Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся…
Можно ли увидеть кружение смерти, увидеть, как смерть смотрит сверху, сквозь потолок, а то и из-под потолка, выбирает тебя или, напротив, откладывает свой выбор?
Увидеть кружение худющей крючконосой старухи с косой, от выбора которой все-все зависят?
И беззвучно ли смерть кружится, готовясь к выбору?
Только б не шевельнуться.
Ощутил слабые шорохи проникающей близости, душа съёжилась.
Как близко обитала смерть… и так же близко заряжались её тайной роившиеся предметы, пейзажи, лица, переместившиеся сюда из прошлого, они совсем близко, вместе – то, что было, что поразило и запомнилось, и… смерть, то, что – будет?
Зрительные образы, днём яркие, острые, в темноте мучились собственной никчемностью; возбуждение изматывало Соснина – уповал на ночные озарения, но так и не смог вообразить пространство, двойственное пространство, которое умещалось бы и в нём, коли обладал внутренний миром, и вне его, хотя близко-близко; напрягался увидеть то, что изначально оставалось недоступным для зрения. Растекался шкаф, сливаясь со складками шторы, потолок плыл, расплющенным облаком зависал над золотисто-тёмной кромкой обоев. Нет, по ту сторону не было никаких особых пространств, были – клубления, роения… только душа… не так, не так! Душа смыкалась с памятью, клубления-роения образно выплёскивались по ту сторону, когда творилось искусство, пребывая, пока жил, внутри; образность и душа подвижны – здесь и там, туда и оттуда, а всё вместе – «я»? Несомненно! То, что таилось по ту сторону живописи, таилось не где-то во вне, в самом художнике. Надо мною она кру-жит-ся… да, да, вездесущая смерть, кружась, выбирая жертву, исподтишка преобразовывала клубления-роения на свой лад…
За окном пронеслась машина.
Повернулся на бок, зарылся в подушку.
Опять, опять мимо главного! – что за душа, где она, где? И почему только душа бессмертна? Беспомощно натянул на голову одеяло. И как, как именно всё грубое, всё смертельно-страшное, чем затемнялась жизнь, смешивалось с искусством? Так же, как смешивались крупицы разных красок, образуя неожиданный цвет? Или – как молекулы запахов? Запах пота смешивался с запахами ванили, корицы.
Ночи не хватало на изводящие размышления, ощущения, артель напрасный труд; засыпал.
Каков я сам там, по ту сторону, каково моё «я»? Глядя в зеркало, чувствовал как мало ему могли рассказать о его «я» нос, рот, глаза. Интересно, о чём думали прошлой ночью Бухтин, Шанский? – Соснин чистил зубы, торопился в школу.
Верилось, что не меньше, чем он, взволнованы, раззадорены, озадачены, хотя и Валерка, и Толька, да и сам он, когда листали гипнотические альбомы, будто бы языки проглатывали; догадывались, что живопись, предлагая одинаковые для разных людей изображения, вступала в путаные контакты со всеми зрячими, ибо то, что скапливалось по ту сторону живописи – касалось каждого по-отдельности.
А Бызов? В отличие от Соснина, Шанского, Бухтина, заражённых художественным безумством, Антошка интуитивно искал в альбомных «измах» лишь импульс своим занятиям биологией, признавался позднее, что визуальные богатства сундука поначалу вспугнули, но затем вдохновили, даже вооружили пугающими образами грядущих мутаций. Недаром он под заключительные йо-хо-хо Шанского со вздохом облегчения и подчёркнуто аккуратно клал на место альбомы, книги, словно разведчик успешно завершал смертельно-опасную операцию.
– «По ту сторону живописи» – разумеется, частность, ряд можно продолжить – по ту сторону литературы, театра, вообще, искусства, – делился на перемене ночными открытиями Соснин, – стало быть, по ту сторону искусства мельтешит что-то необъяснимо-острое, фантастичное, тревожное, само искусство питающее и непрестанно преобразующее. А если так, то что-то таится, наверное, и по ту сторону жизни, что-то, что её заряжает. Что там, за нею, что?