Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– То есть?
– Вот вы сняли сцену, беседу… вот сейчас мы беседуем, а потом кому-то взбредёт на ум взять из архива плёнку и, не спросив моего согласия, вклеить любой отрывок в какой-то другой контекст, и я – живой ли, мёртвый – беззащитен, не так ли? Когда-то верхом смелости в искусстве было помещение предмета в чуждый ему контекст. Лошадь на балконе! Автомобиль в будуаре! – художественные критики ахают. Нынче же люди, живые и мёртвые, их давние и недавние слова, жесты, сохранённые плёнкой, могут очутиться в самых невероятных, елейных ли, оскорбительных, но угодных массмедиа контекстах; благодаря сумасшедшему темпу, с которым меняются…
– А-а-а…
Шанский резко повернулся вместе с креслом к фоновой декорации. – На жизнь мы теперь сквозь преграду смотрим, словно сквозь бликующее увеличительное стекло на эти книги, но не потому, что придумали хитрый приём смотрения, – сама жизнь защищается, только оболочка ли, маска её заманивает художника кажущейся прозрачностью. Ну и художник, конечно, не лыком шит, тоже идёт на хитрости, когда наталкивается на искажения, преломления – вместо жизненных судеб, коли свёртываются, не даются, выскальзывают, исследует, к примеру, их траектории…
– Подведём в очередной раз предварительные итоги. Серьёзный роман теперь обречён чураться жизненных мерзопакостей, бояться правды? И как – отворачиваясь от правды – достичь прозрения?
– О, итоги так итоги – не забывайте, мы незаметно для себя переросли реализм! Художник исследует и воспроизводит в своём искусстве уже не натуральную жизнь, но её знаковые эквиваленты… а у этой узорчатой материи…
– А-а-а… – выдохнула повторно Иза.
Или подавила зевок?
Шанский помолчал, пожевал язык; что ещё загнуть заблагорассудится? Загнул третий палец. – С исчезновением характеров, исчезают натуральные, из мяса и костей, носители мысли, что же в остатке? – мысли как продукты индивидуального мышления отторгаются персонажами-знаками, персонажами-тенями, а собственно процессы мышления всё заметнее вытесняются наборами мнений, противоречивых, затейливо скомпонованных…
– Постмодернизм отменяет сам поиск истины?
– Искать истину можно и опосредованно, копаясь в поисковых блоках культуры – в написанных романах, философских трактатах. Мнения – на поверхности. Но постмодернизм складывает многослойные орнаменты и из найденных истин тоже, вглядывается и нас провоцирует вглядываться в них, в эти прихотливые, бывает, назойливые, хотя сулящие неожиданности орнаменты… они, как извилины мирового мозга…
– А метод, метод… это…
– Если хотите, это художественная компиляция, – ничуть не боясь унизить постмодернизм, предложил название метода Шанский.
Иза, машинально кивнув, поникла, впору было взмолиться уже о помощи; Соснин на её бы месте давно взмолился.
– Теперь, – загнул четвёртый палец, – теперь… Композиционный каркас зачастую мы лишь угадываем и пытаемся удержать в уме, а упиваемся текучестью, порой откровенной аморфностью фрагментарных, как говорилось, непрестанно одолевающих собственную фрагментарность массивов текста, где главное сплошь и рядом неотличимо от второстепенного, передний план может свободно меняться местами с фоном и ничто из постулируемого автором не отвердевает, не успевает отвердеть в противоречивых позывах замысла, боящегося конца, и аритмичных разновременных сюжетных перипетиях, – Шанский хотел было углубиться в дебри, но, глянув на Изу, сжалился, закруглился, – короче, – сказал он, выбросив из тёмных зрачков снопы искр, – постмодернистский текст порывает с нормами добропорядочного повествования, которые прежде задавались последовательно-плавным развёртыванием «интересных» текстов-историй…
Что ещё? Напомню: все содержания сводятся к языку, то бишь форме. Однако постмодернизм, который этот ясный принцип провозгласил и при всей своей стилевой разбросанности-расплывчатости твёрдо его придерживается, отнюдь не возгордился своими достижениями, не застыл! Ирония и самоирония, пародия, сарказм… все усмешки, ухмылки и экивоки, зашифрованные ссылки на авторитетов и занудные комментарии, коими начинён всякий истинно-постмодернистский текст, помогают вытащить на свет божий внутренний механизм искусства. Это как если бы в театре софит осветил захламленную кулису, где, волнуясь, топчутся перед выходом исполнители…
И, конечно, – смысл покидает слова, отрывается от символа… элементы текста уже живут по отдельности, встречаются изредка, неожиданно… – автору, подстраивающему такие встречи, не возбраняется завлекать заскучавшего читателя в разнообразнейшие ловушки – сюжетные, композиционные…
– Мышеловки с бесплатным сыром?
– Приманка куда соблазнительней – с дырками от сыра.
– Х-ха, – выдавила смешочек Иза, – но… но как всё-всё организовать, упорядочить? Такому разжижению-сгущению мотивов, приёмов нужны рамки…
– Это одна из попутных забот художника, он справится! – успокаивал язвительный умник, – что же до геометрических рамок, то любые страсти фильма ли, станковой картины всё равно загоняются в прямоугольник, а текста – в книжный параллелепипед.
В ячеистой структуре телеэкранов, там и сям, вспыхнули знакомые титры.
– Не пора ли отвлечься от бюрократических интриг, покинуть затхлые коридоры Смольного и выйти на свежий воздух? – вопрошал юный муж с пышной, тронутой ветром завивкой; бодро – мимо мусорных баков, оскальзываясь на наледях, – шёл через двор-колодец; у ног копошились голуби, камера косо уводила серые стены в небо, – мы в эпицентре петербургского авангарда, здесь, в двух шагах от Невского, на Пушкинской, подпольное искусство поднялось…