Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Высший класс! Вы, Анатолий Львович, неожиданно умеете повернуть. А второй пример? – после очередного концертного анонса с леди Гамильтон просимулировала нетерпение Иза.
– Второй пример, в отличие от первого, частного, более, чем масштабный, он возвращает нас к плодотворной мысли относительно отставания человека от человечества. Не резонно ли уподобить русское общество накануне петровских преобразований условному индивиду, отставшему от европейского культурного мира? И был ли лучший способ концентрированного, но подробного донесения до Руси картины чужого мира, чем наглядно-образное воплощение её, картины той, в Петербурге? Это был первый крупномасштабный опыт эффективного визуального внушения, камни и пространства оказывались куда доходчивей слов. Причём, заметьте, при неосознанном, хотя фантастически опередившем своё время использовании тех самых постмодернистских кодов, о которых я утомительно, путанно… мне жаль драгоценное телевизионное время, но… Задвигались челюсти, Шанский вдумчиво и неторопливо пожёвывал язык. И в кресле обмяк, ослаб.
– Что вы, что вы, Анатолий Львович, меня и, уверена, наших телезрителей увлёк, посильнее, чем детектив какой-нибудь, ваш рассказ, время словно остановилось!
– Остановилось? Время?! Следовательно, – a propos, – понизив голос, вытаращив глаза, качнулся к Изе, – мы вступили в пространство мифа! Опять зажевал язык.
То, что было, то и полюбила, – допевала молодуха, раскрывая объятия, как если бы заключить в них хотела многомиллионную аудиторию соотечественников.
По блестящим стеклянным трубам над головой Соснина, пульсируя, подавались в отдел расфасовки фарш, начинка для зраз. – Попробуете – полюбите! – обещало магазинное радио.
– И всё-таки, что не говорите, реальность утонула именно в постмодернистских мнимостях.
– Это как если бы Петербург утонул в своих отражениях! А он в них как раз воплотился. И перевоплощается непрестанно, с Петербурга не только новая русская литература пошла, он ведь квинтессенция всех искусств, – вдохновился, дожевав язык, Шанский, – а, поколесив по миру, я понял сколь полно именно Петербург воплотил римский образ города городов: Париж вспоминаешь за Троицким мостом, на Каменноостровском, Вену – на Пушкинской, по Коломне гуляешь, как по Венеции, пусть и преувеличенной; вдруг тоскливо-стылая гладь устья Фонтанки сливается с тёмным блеском Темзы, забредаешь в доки… наши ли, лондонские? И тут, там вдруг оживает Рим – серый, запылённо-охристый, тускло-терракотовый, коричневато-зеленоватый, правда, небо другое… Шанский посмотрел в глаза Соснину, улыбнулся. – Утешение для невыездного, которое можно оценить, лишь став выездным. Мы бродим в средовом синтезе дифференцированных языков; читаем город, не зная отдельных кодов, как всё более сложный текст, даже текст текстов, ибо городская среда парадоксально накапливает и взаимно исключающие значения, и не забудем – Петербург, повторюсь в сотый, наверное, раз, создавался не в естественном непроизвольном потоке жизни, суммирующей разнонаправленные усилия, а в оглядке на европейские прототипы с тайным намерением их превзойти. Комично и трогательно теперь это собрание серьёзных нонсенсов, щемящих душу. И ещё немаловажное – поэтика границ внутри целостности, называемой Петербургом.
В линзе резкими разноцветными штрихами засветились корешки книг.
– Кажется, мы сможем проиллюстрировать, недавно мы сняли…
Бритый наголо пластичный мим в белых одеждах осторожно шёл по срединной известковой разделительной полосе Невского, как по канату над пропастью.
Шёл, опасливо выставляя босую ногу вперёд, балансируя, подтягивая ногу…
Соснин соскользнул на другой экран.
– Вписываются ли такие новые имена как Герман и Сокуров, Курёхин и Гребенщиков, Адасинский и Полунин в Петербургский контекст?
– Петербург как истинно постмодернистское произведение – текст-утопия, ибо описанные жанры для него узки, – не мог остановиться Шанский, – Петербургу изначально нужно было всё сразу, а всеохватная цель сама по себе утопична. Но порождает её в Петербурге и мельчайшая клетка городского пространства…
– Спасибо…
– Да, я понял после долгой разлуки – это интровертный город-утопия! Он был утопичен в замыслах, чертежах, а, реализовываясь, вопреки всем напастям, ему выпадавшим, не становился антиутопией, скорее – сверхутопией, метаутопией…
– Спасибо, спасибо, – торопила Иза, – истекает время передачи, завершит её традиционный блиц.
Шанский с готовностью повернулся в кресле.
– Что победит – содержание или форма?
– Форма! Уже победила.
– В каком смысле?
– Во всех!
– Что первично – судьба или стихи?
– Стихи!
– Спрошу иначе – Поэзия или правда?
– Поэзия!
– Искусство познаваемо? Да или нет?
– Нет!!!
– Ваш образ прошлого?
– Сон! Золотой и свинцовый одновременно.
– Идеал женской красоты? Он для вас растворён или кристаллизован?
– И растворён, и кристаллизован. В крупных планах бергмановских актрис!
– Чему навсегда сохраните верность?
– Водке!
– Ваша любимая кухня?
– Тайская!
– Блюдо?
– Суп «Том Ям»!
– Ещё раз спасибо, у нас в гостях был…
– В эфире «Серебряный Век»! – срывалась на крик красногубая брюнетка в зелёном, – из-за плотно закрытых дверей, за которыми заседает жюри, просочилась подлинная сенсация! В шорт-лист могут не попасть Сорокин, Пелевин, наверняка попадают лишь крепкие традиционалисты… Ваше мнение, Никита Сергеевич…