Луганская Светлана Алексеевна
Шрифт:
И когда я смотрю на ее жизнь, а она прожила семьдесят и семь лет, вижу, что была она одной из тех матерей, которых, без сомнения, в нашем народе, особенно в Черногории, немало. И все-таки моя мама Милева – особенная мать. Она всегда была в работе, без ропота, без жалоб, что ей трудно или что она не может. Особенно тяжелой стала ее жизнь в годы Второй мировой войны. Отец скрывался в лесах, и ей приходилось все делать самой: и пахать, и копать, а еще и детей рожать продолжала. Запрягала коня, грузила на него небольшой урожай фруктов, везла из Морачи в Колашин, чтобы продать и купить килограмм соли, немного муки, литр газа, потому что тогда не было электричества, возвращалась обратно. Потом, после войны, когда мы пошли в школу, она стирала по ночам рубашки, чтобы утром мы надевали чистое. Никогда не слышал от нее, чтобы кого-то осудила, и если слышала, что кто-то о ком-то скажет дурное, говорила: «Молчи, дитя, не разглашай его грех!» И вообще, то, что происходило в доме, за порог не выносилось.
Нелегко ей было, вообще нелегко с черногорскими мужьями, было ей трудно, и не раз. Бывало и такое, что иногда уходила из дома. А мы перепуганные сидим: нет мамы! А она, бедная, где-то в горах молится Богу, дождется зари и утром, когда мы просыпались, снова здесь с нами. И никогда дурного слова о своем муже не скажет. Мой отец, конечно, очень любил мою маму, в этом нет сомнений, но, может быть, потому что сам рос без матери, иногда в нем прорывалась какая-то агрессия, нервозность. Это бремя она несла, терпела до конца своей жизни. Смогла все покрыть любовью, жертвой и благодаря этому сохранить семью изнутри. Не случайно женщина называется у нас основой дома. Именно такой она была, боролась, как львица, сохранила многочисленную семью, ее единство, взаимность любви в детях, которая существует до сегодняшнего дня. И отец, конечно, не жалел себя, отдавал себя семье, особенно что касается веры. Но мать таким молчаливым, ненавязчивым, жертвенным образом посвятила себя своему потомству, всегда предоставляя первенство отцу. Она была тут, но как будто ее не было.
Только после смерти отца, я думаю, по Промыслу Божию, она вдруг проявилась во всей полноте материнства, и не только материнства, но и взяла на себя роль отца. И это было так естественно, как будто почувствовала: «Я теперь еще и он, я должна заботиться о детях так, как он». И потом она каждый год, хотя болели суставы, носила подарки, вязаные носки, сушеные сливы и все, что у нее было, от дочери к дочери, от сына к сыну. От Подгорицы до Никшича, через Сараево и Белград, чтобы всех нас повидать и вернуться домой, продолжить служение, не думая о себе. Она была тут, чтобы служить, а не чтобы ей служили. И вот сейчас не только нас девять, но и внуки, правнуки, зятья, снохи, когда все собираемся, то больше ста человек получается, широкий след за ней остался.
– В годы войны вы с мамой бежали от бомб, она вас кормила, оберегала, как это ей удавалось в те тяжкие времена? Вы вспоминаете о тех событиях?
– Как – это только Бог и она знают. Помню, она возьмет плуг и коня и пашет или косит, а сама беременна. Правда, когда дети подрастали, начинали включаться в работу, помогать, особенно старший брат был очень трудолюбивый и ревностный. А еще помню, что в 1942 году было страшное столкновение четников и партизан (параллельно с немецкой оккупацией у нас шла гражданская война), там, в сторону Колашина, где города Црквине и Быстрица, гора Вучье. Братья перебили друг друга! А мы, то есть мама с нами, поднялись в Быстрицу, кончилось сено. И только мы поднялись, вдруг начался этот кошмар, ужас, ад, пулеметы, бомбы… И сегодня, когда вспоминаю, ужасаюсь, ношу это где-то в себе как самый страшный момент моей жизни. И куда ей, бедной, деться? Только назад! Снова грузит на коня вещи, овец и коров вперед, а за ней: Велько, Вучица, Миляна, я (родился в 1938), брат Павич и Добрия под сердцем. Бежим в Морачу, а за нами ад! Как она это выдержала, как она это вынесла, не могу представить!
– В семье было девять детей, какие отношения были между собой, с родителями, были ли у родителей любимцы?
– Нет, тут было беспрекословное равенство. Когда кто-то получал привилегию? Если кто-то из детей был слабым или болезненный, тогда мама говорила: «Это оставьте ему!» А мы все, особенно в то военное время, ели из одного котла, и если кому-то из нас, более застенчивому и слабому, не доставалось, она замечала, подталкивала его ближе, а остальным говорила: «Подождите, это для него, это его!» Без всякой школы ей было свойственно педагогическое чутье, она умела, с одной стороны, держать детей в равенстве, а с другой – уметь мягко и ненавязчиво позаботиться о том, кому была нужна поддержка, помощь. И не только это, она никогда не защищала провинившегося ребенка только потому что это ее ребенок. Помню, например, один случай, который должен рассказать. Как-то мы, дети, были на горе Вучье, и девочки с нами, одна из них – дочка какого-то Даниловича. И что-то мы повздорили, я взял камешек, да что там камешек – камень, и бросил в нее так, что брызнула кровь. Ведая, что меня ждет, спрятался в доме под кроватью. Когда мама узнала об этом, схватила прут, вытащила меня из-под кровати и так отхлестала, что не забуду, пока жив. Это было очень справедливо с ее стороны – забота о другом ребенке, другой матери, едва ли не большая, чем о своем, без всякого материнского эгоизма, который, к сожалению, сейчас преобладает, особенно в семьях, где один или двое детей. В нашей семье тогда этого не было, каждый получал по заслугам!
– Вы в пятнадцать лет покинули родительский дом, поступили в семинарию в Белграде в те времена, когда учиться в духовной школе было непопулярно. Как вы и ваши родители переживали разлуку?
– Должен признаться, что в отношении родителей мне не было трудно, но возникали другие сложности, связанные с давлением, которое оказывалось на тех, кто решался поступать в семинарию. Это ведь событие – сын Чиро Радовича пошел в семинарию. Едва ли не вся Черногория, не только Морача, знала об этом. Я пришел в первый класс с двух-, трехмесячным опозданием, потому что мне не разрешали поступать учиться. Я собирался ехать в Призрен, там военная зона, а военкомат в Колашине не давал разрешения. Целью было не допустить, чтобы я поехал учиться. И тогда мой отец, горемыка, осенью 1953 года прошел пешком от Морачи до Цетине [45] , чтобы попасть к тогдашнему митрополиту Арсению (Брадваревичу) [46] и просить его перенаправить меня из Призрена в Белградскую семинарию, где не было нужно разрешение военкомата. Так и получилось.
45
Цетине – историческая и культурная столица Черногории, в настоящее время – административный центр одноименного муниципалитета. Здесь находятся резиденции Президента Черногории и Черногорско-Приморская митрополия. Город расположен в горной долине у подножия горы Ловчен. Основан в 1482 г. князем Иваном Черноевичем, а в 1484 г. здесь создан монастырь, ставший резиденцией митрополитов.
46
Арсений (Брадварович, 1883–1963) – с 1947 по 1961 г. митрополит Черногорско-Приморский. Управлял епархией до 1954 г., когда был арестован властями. Епархия к моменту его вступления на кафедру была полностью разорена, духовенство, в том числе предыдущий митрополит, репрессировано. В 1961 г. назначен митрополитом Будимским.
Знаете, у тех, кто вырос в селе, особенно в такой здоровой духовно семье, не существовало чрезмерной эмоциональной привязанности. Это было естественно – уехать и вернуться, и тебя встречали с любовью, как будто ты был где-то здесь, за ближним ручьем. Но проблема притеснений и издевок, которые практиковались в то время, отягощали мою жизнь, подростку это нелегко вынести, но, как я понял потом, они стали хорошей проверкой для меня, для моей веры.
– Вы окончили аспирантуру в Риме и в Берне, защитили докторскую диссертацию в Афинах, преподавали в Богословском институте в Париже. Практически одиннадцать лет вы не были на родине – и по делам учебы, и в силу тогдашнего режима. Как вы переживали это?
Монастырь Рождества Богородицы, Цетине, Черногория
– Опять же это ощущалось как-то естественно, потому что я полностью погрузился в учебу, занимался решением вопроса своего жизненного пути и должен был быть один на один с собой. Признаюсь, тут я согрешил перед отцом, который ждал меня, как озябший ждет солнца, хотя бы писем от меня, но я редко писал, особенно когда уехал в Грецию и принял монашество. Тогда мне казалось: зачем мне им писать, я монах, а монахи отказываются и от отца, и от матери, и от всякой связи с миром. Позже я понял, что нужно было писать, потом я исправил эту ошибку, когда вернулся на родину.