Шрифт:
Да, огромное новшество, которое я принесла в театр, заключалось в том, что между красным и черным – двумя обязательными красками на сцене – мне удалось ввести всю палитру красок, всю радугу разнообразных чувств. Ах, Вы не можете знать, не можете ощутить того упоения, какое охватывает тебя, когда долго, очень долго говоришь монотонно и толпа приходит в волнение, ты чувствуешь ее волнение и в последнюю минуту переходишь на крик, внезапно прерываешь эту монотонность некоей интонацией, нотой чувств и погружаешься в жизнь, настоящую жизнь, жизнь эмоциональную и театральную! Невозможно представить себе, что это такое! Думаю, время, когда собираешься с силами, чтобы ринуться вперед, можно сравнить с ощущением людей, которые, прыгая с парашютом, очень-очень долго предаются свободному падению и только в последний момент дергают за кольцо своего аппарата. Вам неведомо упоение этой головокружительной пустоты, отсутствия шума перед ударом толчка, возвращающего вас к жизни, а зрителей – к буйству страстей. Да, сцена – невероятное, божественное искусство, постичь которое невозможно, если, сидя в одиночестве в своей каморке, наносить пером на чистый лист бумаги загадочные значки. Бедное дитя, порой мне жаль Вас! Вы никогда не видели направленных на Вас лучей прожектора, никогда не ощущали себя богиней или нищенкой. Никогда не чувствовали на себе стрел ненависти или обожания. Вам было ведомо лишь слабое освещение в ваших крохотных студиях, где вас набивается с дюжину, чтобы поговорить о своих взаимных заслугах в передачах, вроде тех, которые мне довелось видеть, когда, покидая свою могилу, как это со мной случается, я прогуливалась по парижским улицам. По привычным парижским улицам, но лишенным, однако, их веселости, задора, толпы, которую прежде я там встречала. Теперь они выглядели опустошенными из-за этой маленькой штучки, черного ящичка под названием телевизор, куда Вы и Ваши современники приходите мямлить перед отупевшим населением скучные тексты, даже не приготовленные заранее, даже не выученные и не продекламированные. Какой стыд!
А ваши актрисы, ваши комедиантки, как вы говорите! Боже! На каком языке они разговаривают? Они говорят как моя соседка за столиком в ресторане, они говорят как моя консьержка, они говорят как бельгийская королева, они говорят как никто и как все, но никогда как женщины театра. Никогда, никогда! Это позор. Ах, неужели Вы думаете, что кого-то из ваших актрис могут боготворить? Вы шутите! Их показывают на страницах ваших газет, они занимаются кухней, пеленают своих детишек, рассказывают, как им удается оставаться молодыми, они одеваются как все и всех принимают. Неужели Вы думаете, что всему миру понравилось бы, если бы я была похожа на него? Неужели Вы думаете, что мир вознес бы меня на пьедестал, если бы я была такой же, каким был он сам? Какое смешное стремление – хотеть походить на любого! Неужели среди вас не найдется никого, кто не хотел бы походить на другого? Неужели среди вас не найдется никого, кто хотел бы отличаться от общей массы? Неужели среди вас нет никого, кто хочет превзойти других, кто хочет быть обожаемым этими другими, кто хочет быть далеко от них и вызывать восхищение именно потому, что он от них далеко? Что за эпоха, где все смешалось?
Словом, мне вас жаль, жаль от всего сердца.
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Дорогая Сара Бернар,
Вы совершенно правы, мы жалкие насекомые, обезумевшие от глупости, побуждающей нас вот так открыто любить друг друга. Действительно, все эти слащавые любезности, которыми мы обмениваемся, выглядят порой удручающе. До того удручающе, что если кто-то из нас, поддавшись довольно сильным чувствам, вступает вдруг в спор с остальными, его ждет несомненный успех.
Нет, Вы, конечно, правы! Но все же бросать нам упрек столь высокомерно! Да, жизнь сурова! Да, телевидение глупо, да! Да, у нас нет великих трагедийных актрис, последняя из Ваших сестер, Ваших последовательниц умерла сорок лет назад, ее звали Мария Белл, и она тоже играла «Федру». На Вашем последнем снимке Вы точь-в-точь похожи на нее на ее последнем снимке: зоркий взгляд, нероновский профиль, голова от возраста немного втянута в плечи. И этот вид неусыпной бдительности. Кажется, она вот-вот готова укусить меня или рассмеяться. Да, очень странная фотография. Вы знали Марию Белл?
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Да, я видела, как дебютировала эта крошка! Думаю, она была в классе у Дусе. Она действительно упражнялась, читая «Федру» (тайком, разумеется, ибо я бродила по коридорам и никому не пришло бы в голову играть «Федру» в моем присутствии). Но я чувствовала, что она готова когда-нибудь это сделать.
Да, эта крошка должна была далеко пойти и тоже проявила себя быстро и ярко. Но ответьте мне на мой вопрос: была ли у вас с тех пор какая-то другая? Другая, достаточно безумная, чтобы ее безумие заинтересовало Ваших современников?
Нет, на сцене у вас только домохозяйки, учительницы да шлюхи. Признайтесь, у вас нет настоящей женщины!
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Не стоит из-за этого ссориться! Я нахожу Вас суровой и несправедливой. Возможно, Вы и правы, и конечно, ни одна из них не жила так, как жили Вы. Но многие об этом мечтали, что, согласитесь, уже неплохо!
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Вы так думаете? Лично я никогда не мечтала быть не собой, а кем-то другим. Зато я играла множество других. Пожалуй, лучше не говорить об этом больше, а то Вы рассердитесь.
Раз Вы настаиваете, я возвращаюсь к своим историям. Или, может быть, теперь Вы считаете меня чересчур суровой, чересчур взыскательной? Недостаточно человечной и терпимой?
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Я считаю Вас лучшим Вашим биографом из всех, кого я знаю.
Итак, что Вы сделали потом, после того как Вас приняли в «Комеди Франсез»? Что сталось с Вами, с Вашим успехом и Вашим дивным голосом?
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Оставим в стороне иронию… Потом я должна была, разумеется, представить на конкурс трагедийную сцену и две комедийные. И я принялась за работу. Работала я самозабвенно, передо мной стояли две разные задачи: первая – это выучить стихи, понять их и запомнить, вторая – уклониться от исполнения советов двух моих преподавателей. Один хотел, чтобы я была естественной, а другой – напыщенной резонеркой. Каждый из них придерживался прямо противоположных взглядов на театр, однако все их теории были попросту бесполезными. В театре либо у тебя есть талант и ты им пользуешься, либо талант есть, но ты его губишь, а вот если таланта нет, то надо идти в зал и присоединяться к зрителям. В мое время это происходило молниеносно! Театральные подмостки сразу давали оценку любому. Там не было места фальшивым тореро и фальшивым быкам. Не то что теперь у вас, похоже, на ваших аренах с утра до вечера толкутся непонятные, странные типы, они заполняют кулисы и сцены, не имея и намека на голос, осанку, умение двигаться. Впрочем, оставим это!
Я усердно работала над трагедией и комедией. Открыла для себя всего Расина, все, что я полюбила в литературе, и так как в монастыре я не слишком много читала, то прониклась пылкой страстью к различным писателям, которых, правда, так и не успела дочитать, ведь теперь я, увы, отделена от них этой толщей земли. Меня всегда сопровождала репутация легкомысленного человека, однако это не помешало мне читать, причем гораздо больше, чем иные, считавшиеся весьма просвещенными, особы. Я люблю книгу, люблю держать ее в руках, люблю мечтать о том, как я могла бы сыграть сцены из нее, люблю воображать ее финал и поведение героини. На самом деле когда я читаю, то вообще могу забыть, кто я есть; в противоположность некоторым моим приятельницам, я не ищу в тексте, даже потрясающем, какую-то единственную фразу, отвечающую моим чаяниям.
Однако в ту пору я до этого еще не дошла. Напротив, была очень далека от подобного. Театральное искусство я освоила быстро, по наитию, а вот «играть» училась гораздо медленнее. Между тем, чтобы нравиться зрителям и нравиться автору, отвечать желанию одних и удовлетворять потребность другого, существует целая система. Сама того не ведая, я старалась познать ее. Мне помогло мое окружение.
В последующие дни на меня сыпались поздравления и комплименты, дурманившие мне голову; я к этому не привыкла, до тех пор я ощущала себя бременем, а теперь становилась надеждой.