Шрифт:
– Вы смотрели «Матрицу»? – Я не собирался отдавать ему инициативу. – Небось тоже за Нео переживали? Или вам господин Смит ближе?
– Конечно, за Нео, – Гуськов ни секунды не колебался.
– Хотели бы иметь такого агента?
– У нас не агенты, а друзья, – он снова отстранился от меня. – Кстати, среди наших друзей кое-кто в молодости был похож на этого Нео. Если вы не хотите нам помогать – так мы никого не заставляем. У меня к вам только одна просьба, никому не рассказывать о нашей встрече.
– Не обижайтесь, я не хотел…
Спустя пять минут я шел по улице Чайковского и обдумывал, как я смог вчистую проиграть выигранный было разговор. В итоге я согласился показать Гуськову свои статьи, пожал руку и простился. Это значит, что я согласился на вторую встречу. Это значит, я в принципе согласился на сотрудничество. Это вежливость делает нас слабыми? Или потребность в чувстве локтя?
Я смотрел на спешащих в сторону метро людей, и ноги несли меня в противоположную сторону. Гудели в пробке машины, а я был рад, что продал свою тачку три года назад. В этом городе свободу дают только крепкие ноги. Я столько прошел своими двумя по улицам и набережным Петербурга, столько выпил пива и спыхал сигарет на Фонтанке, что душа насквозь пропиталась невской влагой с примесью сырой корюшки и пятен соляры от проходящих по ночной Неве сухогрузов.
Все цитируют Бродского про Васильевский остров, хотя он умер в Нью-Йорке, а похоронен в Венеции. А я трижды отказался от недурных предложений в Москве. Значит ли это, что я люблю свой город больше Бродского? Или я просто лузер по сравнению с ним? Все свои отказы я мотивировал необходимостью видеть родителей и сына. При этом на всех вместе взятых любимых я тратил три-четыре вечера в месяц. Тогда зачем?
Мои родители давно развелись: отец ушел к зубастой молодухе с Украины и жил где-то на юго-западе города. Мы редко созванивались, еще реже встречались в кафе около его дома – старик не любил далеко ездить из-за пробок. Мама после развода стала очень набожной: пила святую воду, жгла свечи в храмах, хотя и не читала Библию. Она говорила, что по-христиански простила отца, но свежие записи в старых фотоальбомах не позволяли в это поверить. Я заезжал к ней на блины – она учила лечить остеохондроз и крестила меня в дверях.
Мой сын Дрюля родился, когда мне не исполнилось двадцати лет, и был следствием одного неловкого движения. Моей подруге Саше только стукнуло восемнадцать, но она училась на педагога, видела в детях смысл и искала хоть сколько-нибудь твердое плечо. Я слишком много читал про рыцарей и мушкетеров, чтобы всерьез поговорить об аборте. В общем, мы попытались создать семью. Конечно, Саша оказалась готова к материнству, как косуля к тесту на IQ. Я стал виноват во всем: от детского диатеза до неудач российских фигуристов. Она ссорилась со мной, даже когда я спал и не реагировал на Дрюлин плач. И меня хватило только на год…
Но не нужно искать виноватых, особенно если это юная мать. Дрюле уже одиннадцать лет, и у него сорок третий размер обуви. Он никогда не жалуется на жизнь, играет в футбол как Стивен Джеррард и подолгу молча лежит на моей груди. Он проводит у меня каникулы, я езжу к нему в перерывах между работой и пьянками, но это не тот отец, которого он заслуживает.
Ноги уже донесли меня до Летнего сада. Я вышел на пирс, под которым клокотала холодная злая Нева, закурил сигарету и набрал на телефоне номер:
– Привет, папа, – донесся до меня перебиваемый чьим-то визгом голос сына.
– Привет, малыш, как дела?
– Нормально.
Я всегда учил его отвечать оригинальнее, хотя каков вопрос – таков ответ.
– Чем занят джигит молодой?
– Мы в осаду Трои играем, я тебе попозже перезвоню.
– Хорошо. Береги пятку…
Я скинул звонок. Когда Дрюля был маленьким, он шустро бегал впереди меня по Тучкову мосту и просовывал голову в решетку. Мое сердце улетало в желудок, хотя я знал, что вывалиться в воду он не сможет. А если бы смог, я бы немедленно прыгнул следом. В начале апреля это верная смерть, но я бы не колебался. Не прыгнул бы ни за одной женщиной, хотя почему-то провожу с ними намного больше времени.
У меня в руке зазвонил телефон, но это был не Дрюля. Это была Марина Крапивина.
– Привет, мне надо с тобой встретиться, – без прелюдий сказала она. – Я знаю, кто убил Даню.
Спустя сорок минут после звонка я ждал Марину в сетевой кофейне на Невском, где студенты так любят прогуливать лекции. Или корифеи интернет-знакомств назначают здесь свидания, чтобы не разоряться сразу на ужин с французским шампанским. Наконец, клерки с «Коммерсантом» и домохозяйки с «Космополитэн» пытаются изображать здесь размеренных буржуа. Но и тех и других выдает манера вздрагивать и озираться по сторонам, когда компания студентов взрывается от хохота, – словно существует опасность получить здесь пивной кружкой по голове.
Марина подошла к стойке спустя минуту после меня. Она держалась строго, как молодая учительница перед своей презентацией классу, и дольше, чем нужно, пыталась заплатить за свой латте. Мы сели за столик курящего зала. Тут она мне и выдала.
– Это Булочник, – она произнесла это с неоспоримой уверенностью, как «\'\'Манчестер Юнайтед\'\'» – клубный чемпион Европы». – Он все время прячет глаза, и дергается. Он смотрит влево, когда думает над ответом, – так делают лгуны.