Шрифт:
был в ту ночь необыкновенно напряжен. Он сидел напро
тив меня, с полузакрытыми глазами, освещенный мягким
светом настольной лампы, и лицо его было бледно, почти
пергаментно. Чрезвычайно напряженно, очень медленно
и долго он говорил, и казалось, какая-то упорная, боль
шая мысль сверлила ему мозг...
Блок был вообще большим, если можно так выразить
ся, тугодумом, разумеется, в глубоком значении этого
слова; мысль медленно работала в нем оттого, что роди
лась из самой глубины его существа, и вот отсюда —
вся его напряженность и медлительность слов, как будто
каждое слово, когда он говорил, тяжелыми каплями па
дало с его уст.
В этот раз Блок уговаривал меня стать клоуном. Он
искренно и горячо уверял, что цирк — лучшая арена для
художника-артиста. «Смех сквозь слезы...» — много раз
повторял он и с необыкновенной любовью говорил имен
но о цирке, о клоуне как о народном шуте, могущем
потрясать сквозь шутки и смех человеческие сердца,
сердца масс 2.
Блок уверял, что во мне достаточно патетизма, чтобы
стать настоящим клоуном в блоковском смысле слова. Он
4*
99
был глубоко убежден, что с приходом в цирк художника-
артиста можно превратить последний в самую замеча
тельную арену возвышенных страстей, мыслей и чувств,
идущих от свободного, широкого человеческого сердца.
Я слушал Блока с огромным увлечением, и меня он
глубоко зажигал и увлекал. Все это так отвечало моим
заветным думам о третьем царстве и о вечно свободном
театре-балагане, где само шутовство, силой высокого
духа, поднималось бы на высоту истинного энтузиазма
и мудрой, широко-народной и детски-радостной, как
жизнь, романтики.
К утру Блок страшно устал от всех этих мучительно
обуревавших его дум и чувств. Казалось, совесть Блока
требовала чего-то, разрешения каких-то очень сложных
и больших вопросов, неотрывных от всего человечества в
целом, от дум о людях, о массах, от которых так далеки
мы, художники.
На рассвете Блок подвел меня к окну и, указав
на огромные заводские трубы, в красновато-туманной заре,
медленно и значительно проговорил: «Вы видите эти
трубы? Видите, как они молчаливы? Они молчат еще, но
скоро заговорят. Я чувствую это. Их голос будет грозен.
Нам всем надо много думать об этом». Слово «надо»
сорвалось с уст Блока с особенной душевностью и
скорбью о тех и к тем, о ком он думал и для кого в тот
миг говорил... Глубокое молчание охватило нас, и мы,
тихие, после этого расстались.
Я ушел от Блока, упоенный беседой и моей встречею
с ним, всегда действительно изумительно думающим по-
своему, по-особенному человеком; совесть в нем никогда
не засыпала, несмотря на всю его изысканность и огром
ный нежный эстетизм. Мне было радостно в ту ночь идти
навстречу заре и рассвету.
E. M. ТАГЕР
БЛОК В 1915 ГОДУ
Я не была с ним з н а к о м а , — не имела этой радости,
этой высокой чести. Но, вместе со всем моим поколением,
я постоянно ощущала его присутствие в нашей жизни.
Я ведь принадлежала к тому поколению, на которое —
по меткому слову К. И. Чуковского — Блок действовал
как луна на лунатика. Шел первый год первой мировой
войны. Со страниц книг и журналов к нам неслась «ро
ковая о гибели весть» 1 — это был его, блоковский, голос.
И реально, физически я его слышала, на литературных
концертах, на вечерах в Тенишевском зале, в Певческой
капелле... Ни с чем не сравнимый голос! Как будто глу
хой, почти монотонный — и преисполненный такой
скрытой страсти, так глубоко залегающей силы. Как вол
новали нас — университетскую молодежь — эти мнимо-
однообразные интонации! Мало с к а з а т ь , — волновали. Как
всякое приближение гения, это потрясало, сбивало с ног.
«И была роковая отрада» 2 в том, чтобы все твое суще