Шрифт:
праздников.
Войдя утром в контору, я застала его сидящим в углу, подле дверей, у
стола, за которым обыкновенно работал корректор типографии, и бывший тут же
Траншель, как настоящий "cavalier galant" {галантный кавалер (франц.).} (он был
полуфранцуз-полунемец, из обруселых), представил меня Федору Михайловичу:
– Позвольте вас познакомить: это ваш корректор, В. В. Т<имофее>ва.
Редактор "Гражданина" - Федор Михайлович Достоевский.
Федор Михайлович встал и, слегка поклонившись, молча подал мне руку.
Рука у него была холодная, сухая и как бы безжизненная. Да и все в нем в тот
день мне казалось безжизненным: вялые, точно через силу движения, беззвучный
голос, потухшие глаза, устремленные на меня двумя неподвижными точками.
Он просидел тогда около часа за чтением корректуры и во все это время
не проронил ни звука. Даже перо его бесшумно двигалось по бумаге. Быть может, благодаря этой мертвенной тишине, я вдруг почувствовала какую-то
неестественно гнетущую меня робость. Я тоже работала, но присутствие его
бессознательно смущало меня. Все время, пока он сидел, мне чувствовалось что-
то строгое, властное, высшее, какой-то контроль или суд над всем моим
существом. И я буквально не смела пошевельнуться, боялась оглянуться в его
сторону и вздохнула свободно, только когда он ушел, сдав мне с рук на руки
прочитанную им корректуру.
С тех пор я часто стала видать Достоевского в типографии, но свидания
наши в первое время ограничивались только взаимными приветствиями при входе
и выходе или краткими замечаниями его мне по поводу той или другой
корректурной поправки. Я ссылалась тогда на грамматику, а он раздражительно
восклицал:
87
– У каждого автора свой собственный слог, и потому своя собственная
грамматика... Мне нет никакого дела до чужих правил! Я ставлю запятую перед
что, где она мне нужна; а где я чувствую, что не надо перед что ставить запятую, там я не хочу, чтобы мне ее ставили!
– Значит, вашу орфографию можно только угадывать, ее знать нельзя, -
возражала я, стараясь лучше понять, чего от меня требуют.
– Да! Угадывать. Непременно. Корректор и должен уметь угадывать!
–
тоном, не допускавшим никаких возражений, сердито сдвигая брови, решал он.
Я умолкала и старалась, насколько умела, угадывать, но внутренне
испытывала что-то вроде разочарования. Ни повелительный тон, к которому я
совершенно тогда была непривычна, ни брюзгливо-недовольные замечания и
раздражительные тревоги по поводу какой-нибудь неправильно поставленной
запятой никак не мирились с моим представлением об этом писателе-человеке, писателе-страдальце, писателе-сердцеведе.
Вначале же почти все раздражало его. То - зачем поставили в статье его
твердый знак на конце слова однакожъ, когда у него стоит мягкий - однакожь. То
– зачем вводное предложение может быть поставлено в запятых, вместо того
чтобы - как у французов и в "Русском вестнике" - поставить с черточкой
посредине. То, наконец, зачем к нему в "Гражданин" прислали статью о введении
звуковой методы в сельские народные школы, когда он слышать равнодушно не
может об этой методе... {5}
– Не хочу я, чтобы наших крестьянских детей обучали по этой методе!
– с
непонятным еще мне тогда ожесточением говорил он.
– Это не человеческая
метода, а попугайная. Пусть обучают они по этой методе обезьян или птиц. А для
людей она совсем не годится. Бб! Вв! ее! тт!.. Разве свойственны людям такие
дикие звуки? У людей должно быть человеческое название каждой букве. У нас
есть свои исторические предания. То ли дело наша старинная азбука, по которой
все мы учились! Аз, буки, веди, глаголь, живете, земля!
– с наслаждением
выговаривал он.
– Сейчас чувствуешь что-то живое, осмысленное, как будто
физиономия есть своя у каждой отдельной буквы. И неправда это, будто по
звуковой они легче выучиваются. Задолбить, может быть, скорей задолбят. Но
никакого просвещения от этого не прибавится. Все это одни выдумки! Никогда не
поверю.