Шрифт:
прибегать к коварству для истребления врага, с своею непокорной, жестокой, не
склонной к повиновенью природой, с своими ничтожными законами, умел,
однако же, одним только простым исполнением обычаев старины и обрядов,
которые не без смысла были установлены древними мудрецами и заповеданы
передаваться в виде святыни от отца к сыну, -- одним только простым
исполнением этих обычаев дошел до того, что приобрел какую-то стройность и
даже красоту поступков, так что все в нем сделалось величаво с ног до головы, от
речи до простого движения и даже до складки платья, и кажется, как бы
действительно слышишь в нем богоподобное происхождение человека? А мы, со
всеми нашими огромными средствами и орудиями к совершенствованию, с
опытами всех веков, с гибкой, переимчивой нашей природой, с религией, которая
именно дана нам на то, чтобы сделать из нас святых и небесных людей, -- со
всеми этими орудиями, умели дойти до какого-то неряшества и неустройства, как
внешнего, так и внутреннего, умели сделаться лоскутными, мелкими от головы до
самого платья нашего и, ко всему еще в прибавку, опротивели до того друг другу,
что не Уважает никто никого, даже не выключая и тех, которые толкуют об
уважении ко всем.
Словом, на страждущих и болеющих от своего европейского
совершенства "Одиссея" подействует. Много напомнит она им младенчески
прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе
человечество, как свое законное наследство. Многие над многим призадумаются.
А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в
русской природе, разнесется невидимо по лицу русской земли. Благоухающими
устами поэзии навевается на души то, чего не внесешь в них никакими законами и
никакой властью!
ИЗ ПИСЕМ
A. С. Данилевскому. (1831.) Ноября 2. СПб.
<...> Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе. Стало быть, не был
свидетель времен терроризма, бывших в столице1. Почти каждый вечер
собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей
вышло из-под пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная:
"Кухарка"2, в которой вся Коломна и петербургская природа живая.
– - Кроме
того, сказки русские народные -- не то, что "Руслан и Людмила", но совершенно
русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами и прелесть
невообразимая3.
– - У Жуковского тоже русские народные сказки4, од не
экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами, и, чудное дело!
Жуковского узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэт и уже чисто
русской. Ничего германского и прежнего. А какая бездна новых баллад! Они на
днях выйдут5. <...>
B. А. Жуковскому. Гамбург, 28 июня <н. ст. 1836>
Мне очень было прискорбно, что не удалось с вами проститься перед
моим отъездом, тем более что отсутствие мое, вероятно, продолжится на
несколько лет. Но теперь для меня есть что-то в этом утешительное. Разлуки
между нами не может и не должно быть, и где бы я ни был, в каком бы
отдаленном уголке ни трудился, я всегда буду возле вас. Каждую субботу я буду в
вашем кабинете6, вместе со всеми близкими вам. Вечно вы будете представляться
слушающим меня читающего. Какое участие, какое заботливо-родственное
участие видел я в глазах ваших!.. Низким и пошлым почитал я выражение
благодарности моей к вам. Нет, я не был проникнут благодарностью; клянусь, это
что-то выше, что-то больше ее; я не знаю, как назвать это чувство, но катящиеся в
эту минуту слезы, но взволнованное до глубины сердце говорит, что оно одно из
тех чувств, которые редко достаются в удел жителю земли!
Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, не
заметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не
делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно
слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский
возраст. <...>
Ему же. 12 ноября <н. ст. 1836. Париж>
<...> Пришлите мне портрет ваш. Ради всего, что есть для вас дорогого на
свете, не откажите мне в этом, но чтобы он был теперь снят с вас. Если у вас нет