Шрифт:
Говорилось о том, что сегодня бомбардировали с особенной энергией, и министр заметил при этом: «Я помню, на суде у нас был подчиненный, обязанность которого была исполнять экзекуцию порки; звали его, кажется, Степки. У него было обыкновение последние три удара отпускать с особенною силой – чтобы преступник дольше помнил».
Разговор зашел потом о Струсберге, и кто-то заметил, что он теперь в затруднительном положении; при этом шеф сказал: «Он мне раз сказал, я знаю, что я не умру в своем доме. Но все-таки не нужно, чтобы это случилось слишком скоро. Может быть, и вообще не случилось бы, если бы не война. Он свои издержки постоянно покрывал новыми акциями, и это сходило ему с рук, хотя другие евреи, которые прежде него разбогатели, изо всех сил ему старались испортить игру. Когда же наступила война, его румынские акции стали падать все ниже и ниже, так что под конец можно было их на вес покупать. Ну а все-таки он умный и неутомимо деятельный человек».
От ума и неутомимой деятельности Струсберга кто-то перевел разговор на Гамбетту, о котором он выразился, что тот «за войну вполне заслужил свои пять миллионов», в чем другие собеседники сомневались и, как мне кажется, имели полное основание. После бордоского диктатора очередь дошла до Наполеона, о котором Болен сказал, что говорят, что он в продолжение девятнадцати лет своего царствования сберег себе по крайней мере пятьдесят миллионов.
«Другие утверждают, что восемьдесят, – возразил шеф. – Но я в этом сомневаюсь. Луи Филипп испортил это дело. Он сам производил мятежи и затем делал покупки на амстердамской бирже; а это наконец заметил биржевой мир».
Гацфельд и Кейделль заметили, что промышленный король тоже иногда заболевал для той же цели.
Затем говорили о том, что во время империи в особенности Морни стремился всеми средствами составить себе капитал, и шеф рассказывал: «Когда он был назначен посланником в Петербург, он приехал туда с целым рядом красивых и изящных карет, и все его сундуки, сундучки и ящики были полны кружев, шелковых материй и дамских нарядов, за которые он, как посол, не должен был платить пошлин. Всякий лакей имел свой отдельный экипаж, всякий его приближенный или секретарь – по крайней мере два, а сам он имел их, верно, пять или шесть, и через какие-нибудь два дня до приезда он все это – кареты, кружева, модные вещи – продал с аукциона. От этого он, говорят, выручил восемьдесят тысяч рублей. Он был бессовестен, но любезен; да, он действительно умел быть любезным». И шеф подробно разъяснил это и подтвердил примерами. Затем он продолжал:
«Да, в Петербурге эти влиятельные лица хорошо пользовались своим положением. Не то чтобы они непосредственно деньги брали, но когда кому-нибудь из них было что-нибудь нужно, он шел во французский магазин и покупал дорогие кружева, перчатки или вообще наряды на несколько тысяч рублей. Магазин же отпускал все на счет сановника или его жены».
Затем он рассказал еще раз, но несколько иначе, чем прежде, историю с финном, у которого он хотел купить дрова: «Он сначала намеревался их мне продать, – сказал он, – вероятно, он принял меня за купца или что-нибудь подобное из остзейских провинций. Когда же я ему сказал, что это (сказал по-русски) для прусского посольства, то он опешил. Видимо, он начал опасаться. Он спросил (опять по-русски), для казны ли я беру. Он думал, что Пруссия есть губерния России. Я ему ответил, что нет, но что посольство имеет отношение к казне. Это было сказано неосторожно и недипломатично; это его не удовлетворило; даже не помогло то, что я ему сейчас же хотел отдать деньги. Без сомнения, он боялся, что я из него выжму их впоследствии и что сверх того его засадят куда-нибудь и выпорют». Он сообщил пример по этому поводу. Затем он закончил: «На другое утро финн не пришел больше».
Болен воскликнул через весь стол: «Ах, расскажи, пожалуйста, хорошенький анекдот про еврея в разорванных сапогах, который получил двадцать пять ударов».
«Это было так, – сказал шеф. – В один прекрасный день приходит в нашу канцелярию еврей, который желал быть препровожден назад в Пруссию. Он был очень оборван, в особенности плохи у него были сапоги. Ему сказали, что он будет препровожден; но он хотел сначала получить новые сапоги, требовал это, как свое право, настаивал на этом так дерзко и нагло, кричал и ругался, что чиновники не знали, как от него отделаться. Даже лакеи не осмеливались подойти к разъяренному человеку. Когда наконец представление перешло всякие границы, я был позван для личной помощи. Я ему сказал, чтобы он утих, иначе я его засажу. Он дерзко на это ответил:
– Вы этого не можете сделать, в России вы на это не имеете права.
– Мы это увидим, – ответил я. – Во всяком случае, я должен вас отправить домой, но сапог я вам не обязан давать, хотя я мог бы это сделать, если бы вы не вели себя так неприлично». Затем я отворил окно и кликнул городового, который стоял неподалеку на своем посту. Еврей продолжал кричать и ругаться, пока не пришел полицейский, здоровенный детина. Я ему сказал… (русские непереводимые слова). И высокий блюститель порядка взял маленького жидка и посадил его в кутузку. На следующее утро еврей пришел опять, но совершенно другой и объявил, что он готов ехать без новых сапог. Я спросил, что с ним было в продолжение этого времени.
– Плохо было мне, очень плохо.
– Что же наконец с вами делали?
– Они со мной очень плохо обходились, попросту сказать, выпороли.
– Я выразил ему свое сожаление и спросил, не хочет ли он жаловаться. Он предпочел скорее уехать, и я после того о нем ничего не слыхал».
Вечером занимался проектами, между тем на дворе гремели пушки, чту было между девятью и десятью часами, в необычное время. Шеф работал в своей комнате один, вероятно, над условиями капитуляции перемирия, и его совсем не было слышно.
Внизу говорили, что к нам едет переговариваться лицо от Наполеона из Вильгельмсхёе.
Все более и более накопляющиеся дела заставили выписать в Версаль четвертого секретаря, который сегодня и приехал. Это господин Цезулька, который будет заниматься перепискою и шифрировкою; но до сих пор он еще без дела.
Около одиннадцати часов застал я шефа в чайной комнате, разговаривающего с депутатами фон Келлером и Форкенбеком. Первый из них только что говорил, что скоро опять будет нужда в деньгах.