Шрифт:
Фавр с другим французом еще оставался здесь до позднего времени. Он уезжает только в четверть одиннадцатого, но не в Париж, а на здешнюю квартиру на бульваре du Roi. Он завтра опять приедет.
Позже шеф явился к чаю. Говорили о капитуляции, а затем о перемирии. «Как же быть, – спросил Болен, – если другие не желают – Гамбетта и префекты на юге?»
«Ну что же! В наших руках остаются форты и вследствие этого власть над городом, – возразил шеф. – Если бордоские господа не одобрят условий, тогда мы останемся в фортах, будем держать парижан взаперти, и тогда, быть может, мы не продолжим перемирия после 19 февраля. Между тем они должны были сдать оружие и лафеты и уплатить контрибуцию. Всегда бывает хуже тому, кто при заключении договора дает залог, а потом не исполняет условленного».
Потом Болен перевел разговор на д’Эриссона, с какою веселостью и с какою радостью он рассказывал о парижской охоте на собак. Он был и в Китае и полагает, что он взял себе на память кое-какие вещицы из императорского летнего дворца. Он упомянул, что когда они готовились к возвращению, то Монтабан, которым император был очень доволен и который думал, что император наградит его каким-нибудь титулом, послал вперед д’Эриссона, чтобы предупредить получение титула графа или герцога Пекина, так как благодаря слову pequin [30] это могло бы дать повод к злым остротам. После этого его сделали Паликаю, что означает «мост на девяти арках», и есть название местности, по соседству с которой войска французской экспедиции рассеяли солдат небесной империи. Потом рассказывали, что Бурбаки хотел было застрелиться, но не ранил себя смертельно. Далее шеф заметил, что Фавр сознался ему сегодня, что относительно нового продовольствования он поступил «un peu témérairement». Он действительно не знает, будет ли возможно снабдить довольно скоро провиантом целые сотни тысяч жителей города. Кто-то сказал: «Ведь в случае нужды Стош может дать быков и муки». Шеф возразил:
«Да, это он должен сделать только так, чтобы оно нам не принесло вреда».
Бисмарк-Болен напомнил, что нам не следовало бы давать им ничего, пусть сами достают, и т. д., и т. д.
– Ты, значит, – спросил его шеф, – хочешь выморить их голодом?
– Да, разумеется, – был ответ Болена.
– В таком случае как мы получим с них контрибуцию? – ответил шеф.
При дальнейшем течении разговора он сказал: «Великие государственные дела, переговоры с неприятелем не раздражают меня. Когда они возражают против моих мыслей и требований, даже если это неблагоразумно, то я остаюсь хладнокровным. Но меня волнуют мелочные препирательства соотечественников в вопросах политических и их незнание того, что здесь возможно и что невозможно. Вот приходит один и хочет того, другой считает необходимым что-нибудь другое, и, когда отделаешься от них, тогда является третий, адъютант или генерал-адъютант, который говорит: ваше сиятельство, ведь это же не невозможно, или, вам ведь это необходимо иметь, иначе… А вчера даже потребовали, чтобы в подписанный уже документ включить условие, которое даже и не было предметом переговоров».
Болен или Гацфельд вспомнил потом еще про какой-то анекдот д’Эриссона. После 4-го сентября парижские городовые явились в измененном виде: усы и бороды были обриты, а остались только небольшие скромные бакенбарды. Пряди волос у левого уха тоже не стало, а также не было оружия сбоку и военного мундира, за исключением полицейской шапки. Так снарядила их демократическая мудрость Кератри. Весь Париж смеялся. Кроме того, блюстителям общественного порядка приказано было, чтобы на улице они стояли всегда по три человека. Это исполнялось несколько недель, но потом приказание было забыто, их можно было встречать только по два человека, и, когда провизия оскудела, народный юмор по поводу них выражался в следующих словах: «Voila deux sergeants! Et ils ont mangé le troisiàme!»
Гацфельд рассказывал, что в Версале был секретарь испанского посольства, который приехал из Бордо и хотел попасть в Париж. Он хотел будто высвободить оттуда своих соотечественников; у него было также письмо от Шодорди к Фавру, и он очень торопился. Что надобно ему отвечать? Шеф наклонился немного, потом опять выпрямился и сказал: «Депешу от одного члена враждебного нам правительства пытаться передать через нашу главную квартиру другому члену, ведь это такое обстоятельство, которое подлежит рассмотрению военного суда. Когда он придет еще раз, вы отнеситесь к этому делу серьезно, обращайтесь с ним холодно, выражайте удивление и скажите ему это, а также и то, что мы предъявим жалобу к новому испанскому королю о нарушении нейтралитета и потребуем удовлетворения. Меня удивляют, впрочем, и военачальники, как это они пропустили этого человека. Они всегда слишком внимательны, когда дело касается кого-нибудь из иностранной дипломатии. Да будь это даже посланник… Надобно отказать ему, даже если бы тому угрожала опасность замерзнуть или умереть с голоду. Подобная передача писем очень недалека от шпионства».
Потом говорили о том, что теперь вообще угрожает большой прилив в Париж и отлив оттуда. Шеф возразил на это: «О, французы немногих выпустят, а мы пропустим лишь тех, у кого будет пропускной билет, – и то, может быть, не всех».
Говорили еще, будто Ротшильд уже выехал, снабженный пропускным билетом. На это шеф заметил: «Хорошо, если бы задержали его как военнопленного вольного стрелка. (Обращаясь к Кейделлю) Узнайте, пожалуйста, об этом деле».
Болен вскрикнул: «А вот Блейхредер приедет с челобитною от имени всего семейства Ротшильдов».
Потом речь шла о том удивительном обстоятельстве, что в «Daily Telegraph» помещено уже точное извлечение из подписанной вчера конвенции, затем говорили о Штибере.
«Как вообще, – продолжал шеф в связи с предыдущим, – можно ошибаться в людях! Мне и без того нелегко узнать их, пока они не заговорят. Когда я на этих днях шел к Фавру, я вижу в сумерках перед дверью человека, который возбудил во мне подозрение. Мне казалось, что это был лакей зятя Фавра, шляющийся тут, так как он был похож на испанца. Когда он подошел ко мне, я тотчас схватился за шпагу, чтобы иметь ее наготове. Тогда он приветствовал меня: «Добрый вечер, ваше превосходительство!» Я рассмотрел его получше и оказалось, что это Штибер».
Понедельник, 30-го января. Рано утром погода туманная, холод умеренный, термометр почти что на точке замерзания. Фавр, говорят, не остался в Версале, а уже поздно вечером вернулся в Париж. Я телеграфировал разные известия в Берлин, Кёльн и Лондон о беспрепятственном занятии нами парижских фортов; о том, что там возможен вскоре голод; о трудности быстрого подвоза провизии из дальних мест и о нашей готовности содействовать устранению опасности доставлением необходимого из наших запасов. В печати надобно также предостерегать от стремления в главную квартиру.