Шрифт:
Таким образом, разговор вращался некоторое время около вопроса об удовлетворении парижского желудка. Наконец шеф рассказал еще маленький анекдот о своем «хорошем приятеле Даумере, который боялся смерти. Мы были однажды на охоте в Таунусе и завтракали там. Я обратил внимание присутствовавших на прекрасный вид, который открывался в этом месте. Как живописно расположена по ту сторону маленькая деревушка с белой церковью среди группы деревьев! И как красиво кладбище там внизу!
– Что такое? – спросил он.
– А вот что – кладбище, вон там.
– Ну, охота вам говорить о кладбищах. Вы испортили мне весь аппетит вашим разговором, – сказал он.
Я спросил:
– А много ли еще колбасы осталось там?
– Сколько вам угодно, я больше есть не могу.
Он совсем огорчился при напоминании о смерти».
Суббота, 28-го января. Так же, как и вчера, довольно холодно, почти два градуса ниже нуля; небо пасмурное. В одиннадцать часов французские уполномоченные являются снова; Фавр, Дюрбах и еще два господина, которые, говорят, тоже высшие железнодорожные чиновники, и два военачальника, и еще генерал со своим адъютантом, оба они люди видные и держат себя прилично. Они завтракают у нас. Потом идут долгие переговоры в квартире Мольтке. Затем шеф диктует секретарям Виллишу и Сен-Бланкару условия капитуляции и перемирия в двух экземплярах, которые потом, в семь часов двадцать минут, наверху в Зеленой комнате, возле кабинета министра, были подписаны Бисмарком и Фавром, и к ним приложены печати.
Между тем мне выдалось свободное время, которое я употребил на поездку в замок Медон и тамошнюю батарею; в этой поездке приняли участие Л. и другой саксонец, Кольшюттер (из правления или гражданского комиссариата). Шоссейная дорога, шедшая через лес в гору, была очень разбита от наших тяжелых орудий. На небольшом пролеске в лесу, где скрещиваются дороги, мы проехали мимо прекрасной ели. Дальше виднелось место, устроенное в виде прикрытия для войск. Вправо от дороги стояли бараки, проломанные стены с амбразурами, влево – целые груды тур и фашин. Решетчатые ворота вели в замок, близ которого росли деревья и который окружен сзади громадной земляной насыпью. Здесь подобрали несколько осколков от гранат, которые пробили много дыр в стволах деревьев и отбили сучья. Замок представлял величественное, но без украшений здание в два этажа, без выступающих флигелей; он мало пострадал снаружи, только на фронтовой стороне, обращенной к Парижу и Исси, видно было несколько больших следов от бомб, а земля перед ним была усеяна большими и малыми осколками. Внутренность здания: лестницы, залы и комнаты были сильно разрушены и наполнены мусором, обломками мебели, осколками и битым стеклом. На стенах солдаты и другие посетители написали свои имена и насмешки на галлов на немецком и итальянском языках. Терраса перед замком была взрыта заступом и лопатою и превращена в что-то вроде подземного лагеря с глубокими ямами. В одной из последних устроен был блокгауз с комнаткой и с печью, где помещался полевой телеграфист. Спереди на террасе, непосредственно за каменным бруствером, который окружает ее до глубины парижской котловины, находилась батарея с орудиями на высоких лафетах. Мы разговаривали некоторое время с командующим здесь прусским офицером, очень милым и общительным молодым воителем. Под собою мы видели отчасти на склоне горы, отчасти у подошвы ее дома и улицы города Медона, которые еще не были заняты жителями. Справа перед нами открывалась прелестная лощина в Кламарском лесу, слева, вдали, освещаемые лучами полуденного солнца блестели извилины Сены, а между обоими видами, несколько правее, перед нами на голом бугре возвышался форт Исси, казармы которого нашими гранатами превращены в развалины.
По возвращении в Версаль я пробыл полчаса в Hôtel de chasse с Г. и Ф., которых произвели в поручики.
Вечером у нас обедали французы. Так как вследствие многочисленного общества мы сидели друг от друга дальше, чем обыкновенно, а парижские гости говорили большею частью тихо, то беседа представляла мало материала, который можно было бы отметить. Генерал (по фамилии Вальден) ел мало и не говорил почти ничего. Фавр также говорил тихо и был скуп на слова. Адъютант, господин д’Эриссон, по-видимому, не особенно близко принимал дело к сердцу, а железнодорожные чиновники предавались со вполне понятным рвением обеденным яствам, которых они долго были лишены. Судя по тому, что я мог узнать от последних, в Париже с некоторого времени действительно дела были очень плохи, а число смертных случаев на прошлой неделе, если я не ошибаюсь, дошло до пяти тысяч. Умерло именно много детей в возрасте от одного до двух лет, и всюду можно было встретить людей, несших гробы для этих маленьких французов. «Фавр и генерал, – так говорил после Дельбрюк, – имели вид несчастных преступников, которым завтра предстоит идти на эшафот. Мне жаль было смотреть на них».
Кейделль очень надеется на скорое заключение мира; он полагает, что, вероятно, недели через четыре мы уже будем в Берлине. Незадолго до десяти часов приехал какой-то господин с окладистой бородой, на вид ему лет сорок; он назвал себя Дюпарком, и его тотчас проводили к шефу, у которого он пробыл около двух часов. Говорят, он прибыл из Вильгельмсхёе с предложениями о заключении мира. Капитуляция и перемирие еще не означают конца войны с Францией.
Воскресенье, 29-го января. Небо пасмурное. Наши войска отправляются для занятия фортов. Рано утром я читал депеши о лондонской конференции и кое о чем другом, а также и о подписанной вчера конвенции перемирия и капитуляции. Последняя в нашем экземпляре занимает десять страниц в лист и сшита нитками французских цветов; к концам ниток Фавр приложил свою печать. Содержание в кратких словах следующее: заключается перемирие на 21 день, которое будет иметь силу для всей Франции. Воюющие армии сохраняют свои позиции, обозначенные демаркационной линией, которая определена в договорном акте. Цель перемирия – дать возможность правительству национальной обороны созвать свободно избранное собрание представителей французского народа, которое имеет право разрешить вопрос, должно ли продолжать войну или заключить мир и на каких условиях? Выборы должны происходить совершенно свободно и беспрепятственно. Собрание состоится в Бордо. Парижские форты сдаются немецкой армии, которая может занять и другие пункты внешней оборонительной линии Парижа до известной черты. Во время перемирия немецкие войска не войдут в город. Верки лишается своих орудий, лафеты их будут доставлены в форты. Все войска, занимающие Париж и форты, за исключением двенадцати тысяч человек, которые остаются в распоряжении начальства для городской службы, считаются военнопленными и, за исключением офицеров, должны сдать оружие и оставаться в городе. По истечении же срока перемирия, если мир еще не будет заключен, означенные войска должны сдаться немецкой армии в качестве военнопленных. Корпуса вольных стрелков распускаются французским правительством. Парижская национальная гвардия сохраняет свое оружие для поддержания порядка в городе; то же самое относится к жандармерии, к республиканской гвардии, к таможенным чиновникам и к пожарным. После сдачи фортов и обезоружения верков немцами дозволяется новое продовольствование Парижа; но имеющиеся для этой цели в виду припасы не могут быть привозимы из тех областей, которые заняты немецкими войсками. Желающие выехать из Парижа должны запасаться пропускным билетом от французского военного начальства и засвидетельствованием от немецких аванпостов. Лицам, желающим получить представительство в провинциях, а равно и депутатам, избранным в национальное собрание в Бордо, должны быть выдаваемы эти билеты и засвидетельствования. Город Париж уплачивает в продолжение четырнадцати дней военную контрибуцию в двести миллионов франков. Во время перемирия ничто не может быть отчуждено из публичных ценностей, которые могут служить обеспечением означенной уплаты. Равным образом в продолжение этого времени воспрещается ввоз в Париж оружия и боевых запасов.
За завтраком находился граф Генкель, который исправляет должность префекта в Меце. Он утверждал, что в его департаменте выборы могут иметь хороший успех по истечении пяти лет; он даже надеется, что их можно осуществить даже теперь. Зато в Эльзасе дела не особенно хороши, так как немцы не так легко поддаются всякому авторитету, как французы. Он рассказывал также, что его департаменту пришлось, конечно, много выстрадать: до начала войны в нем было будто от тридцати двух до тридцати пяти тысяч лошадей, теперь же, ему кажется, там не более пяти тысяч. Далее за завтраком мы узнали, что носится слух, будто Бурбаки застрелился в отчаянии, что он со своей армией ничего не мог сделать Вердеру и должен был отступить перед ним и Мантейфелем.
После обеда предпринята была поездка в Пети-Шенэ, где я хотел посетить еще раз прибывших туда для отдыха офицеров сорок шестого полка. Но я нашел в помянутом доме незнакомого мне офицера, который сообщил мне, что полк сегодня утром получил приказ занять Мон-Валерьян, и, вероятно, он уж прибыл туда. За обедом я опять читал черновые, между ними бумагу, в которой шеф излагает королю невозможность требовать от Фавра дополнительно знамена водворенных в Париже французских полков.
За обедом в качестве гостей находились граф Генкель и вчерашний французский адъютант. Последний называется д’Эриссон де Сольнье; он был в черном гусарском мундире с желтыми аксельбантами и с шитьем на рукавах. Говорили, что он понимает и говорит по-немецки; однако беседа, в которой с оживлением участвовал шеф, происходила большею частью на французском языке. Француз сегодня, когда не было ни Фавра, ни генерала – первый оставался еще в доме, но будучи очень занят, он приказал принести себе обед в маленькую гостиную – был веселее, бодрее и любезнее, чем вчера. Он долгое время один доставлял материал для беседы, рассказывая друг за другом либо смешную историю, либо анекдот. Он сообщил также, что в городе под конец голод начал чувствоваться в значительной степени, но, по-видимому, он знал его более с юмористической, нежели с серьезной стороны. Самый интересный период этого поста был, по его мнению, тот, когда они переели зверей в «Jardin de Plantes». Слоновое мясо, рассказывал он далее, стоило двадцать франков за килограмм и вкусом похоже на жесткую говядину. Тогда действительно можно было иметь filet de chameau и cottelettes de tigre – что мы, так же как и многое другое из его рассказа, оставляем на его ответственности. Рынок собачьего мяса находился на улице Сент-Оноре, и килограмм стоил два франка пятьдесят сантимов. Собак уже почти не видно в Париже, и если какая-нибудь случайно очутится на улице, то на нее тотчас же три или четыре человека устраивают охоту. То же самое было и с кошками. Если бы где-нибудь на крыше показался голубь, то мгновенно вся улица была бы полна людей, которые готовы влезть туда, чтобы поймать его. Щадили только почтовых голубей. Депеши привязывали им к среднему перу в хвосте, которых они должны были иметь девять. Если у голубя их было только восемь, то говорили обыкновенно: «Се n’est pas qu’un civil», и ему предстояла участь всякого мяса. Одна дама сказала будто бы: «Jamais je ne mangerai plus de pigeon, car je croirai toujoures avoir mangé un facteur».
Шеф за ту и другие истории рассказал ему о разных вещах, о которых в парижских гостиных и клубах еще не могли знать и не желали слышать; например, о грубом обращении Ротшильда в Феррьере и про метаморфозу, в силу которой дедушка Амшель через посредство курфюрста Гессенского из маленького жида сделался большим. Он называл его несколько раз «juif de la cour» и затем перешел к характеристике жидов, находящихся при домах польского дворянства.
После обеда я читал проекты и донесения, между последними одно весьма интересное, по которому – советуется нам оставить французам Мец и немецкую Лотарингию, а за то присоединить к Германии Люксембург. Проект этот был отклонен, так как Мец был нам необходим для обеспечения Германии от французов и потому, что немецкий народ не потерпел бы изменение программы, принятой пять месяцев назад.