Шрифт:
Вследствие затруднений, вызванных войною, собирание голосов будет считаться законным, какое бы ни было число поданных голосов. Члены парижско-французского правительства обнародовали еще сверх того 29-го января следующее распоряжение:
«Приняв в соображение, что при настоящих обстоятельствах весьма важно предоставить избирателям полную свободу выборов, насколько она согласна будет с верным выражением народной воли, правительство национальной обороны предписывает следующее: «Статьи 81 до 90 закона от 15-го марта 1849 года, за исключением определения параграфа 4 статьи 82 и 5-го параграфа 85-й статьи, не могут быть применимы к выборам в национальное собрание. Вследствие этого префекты и супрефекты не могут быть избираемы в тех департаментах, где они занимают должности».
Четверг, 2-е февраля. Ясная теплая погода, как будто хочет наступить весна. Шеф меня позвал рано. Я должен телеграфировать, что 80 000 французов из армии Бурбаки перешли в Швейцарию при Понтарлье, и только 8000 бежали на юг. Вскоре я был позван еще раз, чтобы в здешней и нашей прессе обратить внимание на только что полученный нами телеграммою циркуляр Лорье (за которым скрывается Гамбетта) и высказать о том наше мнение. С этой целью я написал вскоре следующую статью:
«31-го января в Бордо после заключения договора, обнародованного там 28-го января, разослан префектам циркуляр, подписанный Лорье.
Там сказано:
«Политика, которой до сих пор следовали министры внутренних и военных дел, остается в той же силе; война до крайности, сопротивление – до полнейшего истощения. Потому приложите всю вашу деятельность к поддержанию хорошего духа в народонаселении. Период перемирия должен быть употреблен на подкрепление наших 3-х армий людьми, снарядами и съестными припасами. Необходимо во что бы то ни стало воспользоваться перемирием, и мы в состоянии это исполнить. Короче, до выборов нет ничего, что не могло бы быть обращено в нашу пользу. Франции необходимо представительство такое, которое хочет войны и решится вести ее во всяком случае».
Так говорит циркуляр, подписанный Лорье. Для людей благоразумных он сам произносит себе приговор, и мы могли бы поэтому воздержаться от комментариев. Между прочим, весьма важно заметить, что немецкие власти придавали весьма доброжелательное и снисходительное значение договору от 28-го января. Они допустили парижскому правительству толковать конвенцию от 28-го января в более широком смысле, чем это было установлено этим актом. Они признали полную свободу выборов в бордоское собрание, долженствующее решить вопрос о войне или мире. Несмотря на это, правительство продолжает открыто в Бордо проповедовать войну до крайности и явно влияет на выбор таких людей, которые дадут свой голос за войну и совершенное истощение Франции. Поведение это такого рода, что немецким властям представляется вопрос, у места ли их великодушное понимание своих обязанностей относительно Франции и не в интересах ли самой Франции должны они дать более строгое толкование договору от 28-го января?
Что касается, впрочем, 3-х армий, о которых говорит Лорье, то обращаем внимание на то, что после того как армия Бурбаки частью взята в плен, частью бежала в швейцарские владения, Франции остались только остатки 2-х армий. В заключение следует сравнить извещение Лорье с следующим извлечением «Daily Telegraph» о взглядах Гамбетты на положение дел и на то, что должна Франция делать. Корреспондент английской газеты говорит: «Разговор касается войны вообще, и на мой вопрос, будет ли конец войны после сдачи Парижа, Гамбетта отвечал, что сдача Парижа не будет иметь никакого значения для продолжения войны, если Пруссия останется при своих настоящих требованиях. «Я говорю это, – так продолжал он, – не только от моего имени или от имени здешней правительственной делегации, я повторяю, напротив, только твердое намерение моих сотоварищей внутри и вне Парижа, по которому война должна продолжаться, несмотря на расходы и последствия, которые вследствие того могли бы произойти. Если Париж падет завтра, то он благородным образом исполнит свой долг относительно Франции, но я не могу допустить, чтобы Париж когда-нибудь сдался. Я полагаю, что жители сами скорее сожгут город и сделают из него вторую Москву, чем допустят врага овладеть им». «Но предположим, – отвечал я, – что, несмотря на это, капитуляция состоялась бы». «В таком случае, – возразил Гамбетта, – следует продолжать войну в провинциях. Не включая армии, находящейся в Париже, мы имеем в действительности в настоящую минуту полмиллиона войск и сверх того еще 250 000 человек, готовых примкнуть к армии или покинуть свои сборные пункты. Мы еще ни разу не коснулись контингента 1871 года и женатых людей не ставили в полки. Первый доставит нам 300 000 рекрутов, а последние доставят 2 миллиона сильных людей. Оружие мы имеем из разных мест, и в деньгах тоже недостатка нет. Нация со включением всех политических оттенков на нашей стороне, и дело будет состоять только в том, кто из двух сильнее и настойчивее, наш народ или немецкий. Нет, – так продолжал он, ударяя крепко кулаком по письменному столу, – я считаю математическою невозможностью, чтобы мы, обладая настойчивостью и продолжая войну, не достигли наконец того, что выгоним вторгнувшегося врага из Франции. Каждые 24 часа составляют для нас только сутки, но нашим врагам каждый час замедления увеличивает затруднения. Англия сделала большую ошибку, что не вмешалась прежде и не сказала Пруссии, что, перешагнув известные границы, она в глазах Англии даст повод к войне».
Вскоре после часа опять приехали французы, но шеф с министром поехали верхом, как предполагали, в один из фортов или в какое-нибудь место, откуда далеко видна окрестность, так как они взяли с собою подзорные трубы. Герстекер и Дюбок навестили меня, и с последним, который был корреспондентом в саксонском лагере, я пошел в дворцовый парк. На возвратном пути я узнал, что шеф был в Сен-Клу, а французы между тем ожидали его в нашем парке.
За столом были у нас гости: Одо Россель и один высокий, полный молодой человек в темно-синем мундире, как мне говорили, граф Брай, сын министра, бывшего прежде при баварском посольстве в Берлине.
Шеф обратился к Росселю: «Английские, а также некоторые и немецкие газеты порицали мое письмо к Фавру и находили его слишком суровым. Но сам он, кажется, не того мнения. Он говорил мне совершенно добровольно: «Вы были правы, напомнив мне мои обязанности. Я не смел уходить прежде, чем это закончится». Министр тут же похвалил это самосознание. Он еще раз повторил, что наши парижане – народ непрактичный, и что мы постоянно должны быть их советниками и помощниками. Он присовокупил, что они и теперь, кажется, норовят требовать изменений конвенции от 28-го января. Вне Парижа выказывается мало готовности способствовать снабжению его провиантом; например, правление руанско-диеппской железной дороги, на которую рассчитывали, отозвалось, что недостает подвижного состава, так как локомотивы разобраны и отправлены в Англию. Поведение Гамбетты еще сомнительно, но, кажется, он думает о продолжении войны. Необходимо, чтобы Франция получила скорее надлежащее правительство. Если они не в состоянии установить свое, – продолжал он, – то мы дадим им государя. Все уже к тому подготовлено. Амедей пришел в Мадрид, в короли Испании с дорожной сумкой в руках, и, кажется, дело идет. Наш придет со свитой, министрами, поварами, камергерами и с армией».
Разговор после этого коснулся состояния Наполеона, которое считали различно, то очень большим, то незначительным, и Россель сомневался, чтобы оно было значительно. Он полагал, что императрица по крайней мере не могла иметь большого состояния, так как она не более 6000 фунтов положила на сохранение в английский банк. Потом упоминали, что граф Мальтцан уже прибыл в Париж, и шеф сказал, когда добавили, что его еще никто не видал: «Хотя бы с этим толстым господином ничего не приключилось». Затем он рассказывал, что по дороге в Сен-Клу он встретил сегодня много людей с домашнею утварью и постелями, вероятно, жителей соседних деревень, которые не могли выйти из Парижа. «Женщины имели вид очень приветливый, – заметил он, – а мужчины, завидя наши мундиры, принимали тотчас угрюмый вид и геройскую осанку. Это напомнило мне прежнюю неаполитанскую армию, в которой существовала команда – вместо нашей команды: «Орудие направо, к атаке!» там говорили: «Faccia féroce!», то есть «принимайте яростный вид». Все основано у французов на величественных позах, великолепной манере говорить и важном виде, как в театре. Лишь бы только звучало хорошо и имело какой-нибудь вид, содержание же все равно. Подобно тому, как у потсдамского гражданина и домовладельца, который сказал мне раз, что речь Радовица его глубоко тронула и потрясла. Я спросил его, не может ли он мне указать то место, которое ему особенно нравилось. Он не мог указать ни одного. Прочитав ему все, я спросил, какое самое трогательное место, и тогда оказалось, что там ничего не было ни трогательного, ни возвышенного. Собственно, его поражали вид, манера, поза оратора, которая выглядела, будто он говорит что-то глубокое, важное и животрепещущее, далее выражение лица, благоговейный взор и выразительный голос. С Вальдеком было то же, хотя тот не был таким ловким человеком и таким важным явлением. У того большое значение имели седая борода и ловкие суждения. Дар красноречия многое портит в парламентской деятельности. Много времени употребляется на то, чтобы дать высказаться всем тем, которые хотят что-нибудь сказать, хотя они ничего нового не скажут. Слишком много говорится на ветер, а мало – о деле. Раньше все уже решено в отдельных фракциях; на общем собрании говорят много слов только для публики, которой хотят показать, что мы можем сделать, и для газет, которые должны хвалить. Дойдет еще до того, что красноречие будет считаться общевредным качеством, и станут наказывать за то, если речь будет долго продолжаться. У нас есть нечто, которое не пускается в красноречие, и, несмотря на это, сделал для немецкого вопроса гораздо более, чем кто-нибудь другой; это союзный сейм. Я помню, сначала были сделаны некоторые попытки в направлении красноречия. Я же это отрезал. Enfin, сказал я им приблизительно: господа, красноречием и речами, которыми можно убеждать, тут делать нечего, потому что каждый приносит с собою свое убеждение в кармане, т. е. свою инструкцию. Это только трата времени. Я думаю, мы должны ограничиться только изложением фактов. Так и установилось. Никто больше не произносит длинных речей. Зато дела подвигались быстрее, и союзный сейм действительно сделал многое».