Шрифт:
«Да, мы требуем от царствующей императрицы, чтобы она вступила в переговоры с Пруссией, а от Пруссии, чтобы она вела переговоры с царствующей императрицей, так как с той минуты, как эта высочайшая особа выразит свою волю положить конец кровопролитию, король Вильгельм будет вынужден собственным достоинством принять по отношению к ней такой образ действий, который бы не был по сердцу ни виновникам ведения войны до последней крайности, ни различным претендентам, пользующимся несчастьями своего отечества, чтобы украсить свое чело короной. Императрице нет надобности спрашивать себя, достаточно ли понята Францией та идея, которой она уступила 4-го сентября. Пусть заговорит она, и она увидит, что Франция всегда умеет понимать героические решения. Что касается прусского правительства, то для нас нет надобности, чтобы оно пожелало возвращения наполеоновской династии. Нам нужно только, чтобы оно осознало, что величайшая ошибка, какую оно может сделать, будет состоять в том, если оно откажется вступить в союз с этой династией, о разрыве с которой ему нечего и думать, если оно заботится о своих настоящих интересах. Наше бессилие было бы для него гибельно. Оно не может рассчитывать, что нас не сделают бессильными, если не оставить после себя власти достаточно сильной, могущей противостоять давлению относительно нарушения данных обязательств. Только империя может разрешить Пруссии ее завоевание и заставить ее умерить свои притязания на исправление границ, так как только империя может вместе с Пруссией произвести наибольшие изменения в карте Европы без вмешательства нейтральных держав, что одинаково важно как для спокойствия Германии, так и для возрождения Франции».
Во время завтрака явилась француженка с просьбою представить ее шефу. Ее муж замешан в банде вольных стрелков в Арденнах и изменнических действиях и был приговорен к смерти. Она хочет просить о его помиловании и обращается к ходатайству шефа. Но шеф не принял ее, ответив ей, что это дело его не касается, что ей следует обратиться к военному министру. Она отправилась к последнему, но, как полагает Вольманн, слишком поздно, потому что еще четырнадцатого числа было предписано полковнику Крону, чтобы правосудие было исполнено [24] .
Вольманн и я поехали после обеда, при резком холоде и во время сильной пальбы на северной стороне, в маленькой коляске Ротшильда на виллу Кубле, лежащую на дороге сюда из Феррьера, и где приготовлен осадный парк, предназначенный против южной стороны Парижа. Здесь находится около восьмидесяти пушек и с дюжину мортир, расставленных четырьмя длинными рядами. Я представлял себе вид этих разрушительных орудий гораздо страшнее. Мы заметили, что над лесом, с северной стороны, поднимались облака. Быть может, это был дым огнестрельных орудий, а пожалуй, и дым фабричных труб.
Возвратившись домой, я нашел при чтении газет, что один из английских репортеров сообщил в своей газете совершенно точные сведения об этом осадном парке, и отметил эту статью для шефа, которую ему передал Гацфельд, вероятно, для препровождения в главный штаб.
За столом в числе гостей были барон Шварцкоппен, депутат рейхстага, и мой старый ганноверский знакомый фон Пфуэль, который был сделан окружным начальником в Целле. Оба должны были занять места префектов или что-то подобное. Далее был здесь граф Лендорф и гусарский поручик фон Дёнгоф, замечательно красивый собою, если я не ошибаюсь, адъютант принца Альбрехта. Сегодняшнее меню может также послужить примером, каким прекрасным столом мы пользовались в Версале. В нем стояли: луковый суп, к нему портвейн; кабаньи котлеты, к ним пиво акционерной компании Тиволи; ирландский штуфат; жареная индейка; каштаны, за которыми следовало шампанское и красное вино на выбор, затем десерт, состоявший из прекрасных яблок и груш. Припоминали, что генерал Фойгтс-Ретц стоит с девятнадцатой дивизией под Туром, население которого оказало сопротивление, так что город пришлось обстреливать гранатами. Шеф заметил на это:
– Это не в порядке вещей – прекращать стрельбу тотчас же, как скоро будет выкинут белый флаг. Я продолжал бы пускать в них гранаты до тех пор, пока они не выслали бы мне четырехсот заложников.
Затем он отозвался опять неблагоприятно о слишком мягком образе действий офицеров против гражданских лиц, оказывающих сопротивление. Даже открытая измена наказывается весьма слабо, и поэтому французы взяли себе в голову, что они могут позволять себе все против нас. «То же самое и Крон, – продолжал он. – Он сперва обвиняет какого-то адвоката в заговоре с вольными стрелками, а когда его приговорили к смертной казни, вместо того чтобы его расстрелять, он подает одну за другой две просьбы о помиловании, и в довершение всего присылает ко мне его жену, которой сам же выдает пропуск, – и это делает человек, считающийся энергичным и исполнительным».
От этого неблагоразумного снисхождения разговор перешел на начальника главного штаба Унгера, которого отправили домой, потому что голова его не совсем в порядке. По большей части он что-то тихо бормочет и иногда разражается горькими слезами.
– Да, – сказал шеф со вздохом, – начальник главного штаба много терпит. Он должен работать без устали, всегда нести ответственность, вносить очень мало своего и служить всегда предметом сплетен. Все это так же трудно, как быть министром. Я знаю сам, что такое эти слезы: это нервное возбуждение, это судорожный плач. У меня у самого это было в Никольсбурге, и в очень сильной степени. И с начальниками главного штаба, и с министрами вообще очень дурно обходятся. Их всеми способами раздражают и колют булавками. Может быть, некоторым это и нравится, но более почтительное обращение было бы более желательно».
Когда блюдо из варцинского кабана было подано на стол, министр заговорил с Лендорфом и Пфуэлем об охоте на этих обитателей лесов и болот и о своих подвигах на такой охоте. Затем говорили о здешнем «Монитере», причем шеф заметил:
– Они перевели в последнюю неделю роман Гейзе из Мерана. Такая сентиментальность не совсем подходит к газете, издающейся на королевские деньги. Однако это сделано. И версальцам это также не нравится; они требуют политических известий и военных сообщений из Франции, из Англии, пожалуй, из Италии, но совсем не таких сладостей. Я сам не лишен наклонности к поэзии, но помню, что не смотрел в этот фельетон, прочитав несколько фраз вначале.
Абекен, который был причиною помещения романа, защищал редакцию и говорил, что она заимствовала его из «Revue des deux mondes», который считает весьма почтенным французским журналом; но шеф остался при своем мнении. Кто-то заметил, что «Монитер» стал выражаться лучше по-французски.
– Это возможно, – возразил министр, – но для меня это не имеет значения. Но мы, немцы, уже таковы. Мы всегда спрашиваем, даже и в высших кругах, нравимся ли мы другим и не стесняем ли кого-нибудь. Если они нас не понимают – пускай учатся по-немецки. Для нас все равно, написана ли какая-нибудь прокламация хорошим французским слогом или нет; она должна только соответствовать своему назначению и выражаться толково. Мы никогда не можем знать в совершенстве чужой язык. Невозможно, чтобы кто-нибудь, употребляющий его только около двух с половиною лет и то иногда, мог выражаться на нем так же хорошо, как тот, кто употребляет этот язык пятьдесят четыре года.