Шрифт:
Сам он шутил тоже редко, причем как-то задумчиво… Однажды ему привезли статью о его работах, написанную для популярного издания. Он ее прочитал вздыхая и не завизировал:
– Здесь слишком много непонятной техники.
– Ну что вы, Роберт Людовигович! Статья побывала у консультантов, в редакции ею очень довольны…
– Да? Очень?.. Значит, постеснялись сказать, что огорчены.
– Хорошо, давайте конкретно: что в ней может быть непонятно и кому? Школьнику, домохозяйке?
– Да… Кому? Мне непонятно.
…Научная литература, военная, техническая. Художественной почти не видно, хотя Бартини так или иначе ориентировался во всех новинках. Библиотечные, наверное, читал и тут же отдавал. Модели и фотографии самолётов: «Сталь-6», ДАР, «Сталь-7», какой-то большой самолёт в ночных огнях бежит по мокрой бетонной полосе… На стенах рисунки, простым карандашом и в цвете. Автор – Бартини. Насколько они совершенны по исполнению, судить не берусь, а сюжеты – неожиданные для авиаконструктора и не всегда сугубо реалистические. Или их надо было про себя увязывать с чем-то оставшимся «за кадром». Вот потухающий костер в глухом лесу, сквозь сизый дым еле просматриваются склонившиеся над костром скорбные тени. Лицо узника, лежащего за колючей проволокой, кровь стекает с губ.
Олень у горного озера: Вот двое исступленно вперились друг в друга: невероятно жирный и невероятно худой. Торжественное шествие, поющая толпа, впереди – странный персонаж: одна сторона лица у него ласковая, другая – жестокая харя. Дикари катят шестами огромное бревно, на них смотрят великан и девушка. Любовники на траве, рядом, ночью, а в небе над ними горит не то нездешне яркая луна, не то чересчур близкая звезда. Автопортрет; но почему-то на заднем плане – грязное узкое оконце, сквозь которое, с той стороны, в Бартини с ужасом вглядывается молодая женщина…
Зачем все эти отвлеченности и символы человеку, по горло занятому совершенно земным, важным делом?
– Это еще что! – сказал мне сотрудник одного из проектных институтов, где Бартини работал в 50-х годах. – У нас в городе он обставил свою квартиру, пожалуй, еще чуднее. Одну комнату попросил выкрасить в ярко-красный цвет, другую сам разрисовал таким образом: на голубом потолке – солнце, чуть ниже, на стенах – поверхность моря, волны в белых барашках, кое-где островки. Чем «глубже», чем ниже по стенам, тем зелень воды гуще, темнее, и в самом низу – дно… Камни, длинные полегшие растения, рыбы, всякие прочие донные твари… Уж не знаю, как это стало известно в институте, потому что из самого Роберта слова о его частной жизни было не вытянуть в то время, – но как-то узнали, что в красной комнате, тревожной, он, видите ли, возбуждался, настраивался на фантазии, а в зеленой – отрешался от привычной обстановки: там, сидя на «дне», размышлял без помех…
Должен заметить, что описывали мне это жилье многие, кто бывал тогда у Бартини, и все несколько по-разному. Пусть так. Важно, что в главном свидетельства совпали: квартира была «чуднáя».
Человеческую жизнь Роберт Людовигович считал составленной из примерно двадцатипятилетних, заметно отличающихся один от другого периодов [5] . И сам он после семидесяти пяти заметно изменился, стал, что называется, контактнее. Познакомились мы, когда ему было слегка за шестьдесят, и в первое время я думал, что этого начального знакомства просто еще мало для полной между нами откровенности, но вскоре заметил, почувствовал непреодолимую границу, которую он провел и перед теми, кто был ему гораздо более близок. При этом он вовсе не был бирюком. Наоборот, иногда звонил, настойчиво просил приехать, подолгу не отпускал. Но после семидесяти пяти звонил чаще, очень часто, хотя врачи установили тогда для него строгий щадящий режим. Как раз это его угнетало: он не хотел признавать, что силы его на исходе. Последнее наше свидание (и расставание) прервал шофер: Бартини надо было ехать в КБ. Я попытался подать ему пальто – ничего из этой попытки не вышло:
5
К удивлению своему, такую же периодизацию я обнаружил, когда Бартини уже не стало, в книге историка и социолога Б.Ф. Поршнева «О начале человеческой истории» (М., 1974, с. 26-27): «Эмпирически наш современник знает, как быстро происходит обновление исторической среды, в которой мы живем. Если ему сейчас 75 лет и если разделить его жизнь на три двадцатипятилетия, то они отчетливо покажут, что каждый отрезок много богаче новациями, чем предыдущий».
– Лет через десять, Игорь!
Известно, оправданно, что старики обычно сосредоточиваются на собственных заслугах, заботах. Также и Роберта Людовиговича тревожило, что не столько заслуги его, о них он мало думал, сколько заботы вдруг да никто не подхватит, и это одна из причин, почему он в последние свои годы стал несколько разговорчивее. Другая причина, по-видимому, все же нездоровье, боязнь подолгу оставаться одному. Но о болезни своей он упоминал без жалоб, а, например, прижимая руку к груди, говорил: «Я его прошу, ну, пожалуйста, ну еще немного постучи…»
Он прекрасно сознавал, что, какие персонально к нему подведенные тихой сапой обстоятельства, помимо тяжких общих в те годы, не дали осуществиться многим его замыслам. (Мне, бывало, «тончайшие знатоки» внутренней политики раздраженно втолковывали, что даже тема Бартини для советской печати и литературы – негласное табу. Не напечатают, не пропустят, а предлог – его найдут, не беспокойтесь… «Как же вы не понимаете? Ведь он итальянец! А наши, выходит, что – хуже?») И знал свой главный недостаток, подводивший его, когда все же открывалась перспектива строить машину: он увлекался принципиальными техническими решениями, проектами, но, как только дело доходило до их материализации, до «железа», терял к ним интерес, чувствуя – и совершенно правильно чувствуя, – что остальное можно сделать без него. Если, конечно, хотеть… И подхваченный, захлестнутый новыми идеями, редко доводил прежние до практических результатов. Про него говорили, что, занимаясь «чистой» наукой, он ощущал себя конструктором, создавал один за другим интереснейшие проекты, а получив для разработки этих машин конструкторское бюро, тут же превращался в ученого, исследователя. Однако он понимал значение своих проектов для развития авиации, не ревновал, когда его идеями пользовались другие конструкторы. И сам не пренебрегал удачными чужими находками, считал, что так и надо поступать для общей пользы. Предлагал даже создавать по-разному ориентированные конструкторские бюро, группы – по творческим склонностям участников. С тем чтобы в одних бюро только проверять «сумасшедшие» идеи, а в других проектировать по оправдавшимся идеям небывалые машины, уже с прицелом на серийное производство, на эксплуатацию.
И считал, как когда-то в ЦКБ, что собственный опытный завод отдельно при каждом конструкторском бюро – это «кирпичные трубы» в организации дела, культ личности, перенесенный в технику: культ главного конструктора. Это все равно, что строить Большой театр № 1 для исполнения опер только Хренникова, Большой театр № 2 для балетов только Щедрина, Большой театр № 3 только для Моцарта… Истинному Моцарту отдельный театр не нужен. «Мой» завод, «моя» машина – и больше ничья!.. Почему же тогда не пишут имя главного конструктора на бортах крейсеров, подводных лодок, сейнеров, ледоколов? Ведь у корабелов исторический опыт подлиннее и побогаче, чем у авиаторов!