Шрифт:
Так определен походя Мандельштам в необыкновенно важном для понимания
позиции Блока 10-х годов письме к Андрею Белому от 6 июня 1911 г.: « —
Отчего Рубанович второго сорта, когда у нас есть Рубанович лучшего сорта (по
имени Мандельштам)?» Дается такая оценка в следующем общем контексте:
«Теперь уже есть только хорошее и плохое, искусство и не искусство» (VIII,
344). В этой логике поэзия Мандельштама — скорее имитация искусства, чем
само искусство. А в дневниковой записи от 3 декабря 1911 г. поэзия подобного
рода даже толкуется обобщенно, как один из духовных кошмаров современной
жизни, жуткой в целом: « Мандельштамье» (VII, 100). Эти определения
относятся к творчеству Мандельштама, еще очень далекому от блоковской
традиции.
Иное, и даже прямо противоположное, восприятие мы видим в позднейших
оценках, сдержанных по форме, но в общей системе взглядов зрелого Блока
необычайно высоких. В дневниковой записи от 22 октября 1920 г. передаются
впечатления от чтения Мандельштамом новых стихов: «Он очень вырос…
виден артист» (VII, 371). Та же формулировка — об артистичности стихов
Мандельштама — фигурирует в очень достоверных воспоминаниях
Зоргенфрея: «… вдумчивый и осторожный, назвал он прочтенные
Мандельштамом стихи “артистическими”»180. А категория «артиста» или
«мастера» во взглядах Блока на отношения «культуры» и «стихии», или, иначе
сказать, «жизни» и «искусства», — высшая вообще для оценки
«интеллигентной» деятельности. В более же широком смысле, с точки зрения
зрелого Блока, перспективное движение истории «… разрушит многовековую
ложь цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества»
(«Искусство и революция», 1918 г., VI, 22). Определение поэзии как
«артистической», таким образом, носит у Блока содержательный характер и
представляет собой чрезвычайно высокую степень похвалы в общей системе
взглядов Блока, в его развивающихся представлениях об истории.
Мандельштам тоже, по-видимому, не представлял себе достаточно четко
степени преемственности своей поэзии от художественных открытий Блока. Но
вместе с тем сама поэзия Блока для него — художественное явление, осознанно
опирающееся на русскую историю: «Не надивишься историческому чутью
Блока. Еще задолго до того, как он умолял слушать шум революции, Блок
слушал подземную музыку русской истории там, где самое напряженное ухо
улавливало только синкопическую паузу. Из каждой строчки стихов Блока о
России на нас глядят Костомаров, Соловьев и Ключевский, именно
Ключевский, добрый гений, домашний дух-покровитель русской культуры, с
которым не страшны никакие бедствия, никакие испытания»181. Опору Блока на
историю, как видим, Мандельштам понимает односторонне — он не видит
трагедийной основы блоковского отношения к истории, и, конечно, это связано
с односторонним использованием Мандельштамом поэтических принципов и
открытий Блока. Однако сама фактическая преемственность в отношении
поэзии Блока, хотя бы и односторонняя, дает Мандельштаму возможность
трезвее, чем другим современникам, видеть прежде всего тесную связь Блока с
русской культурной традицией: «Восьмидесятые годы — колыбель Блока, и
недаром в конце пути, уже зрелым поэтом, в поэме “Возмездие” он вернулся к
своим жизненным истокам — к восьмидесятым годам». В этой связи он видит
также, что блоковская коллизия «народа» и «интеллигенции» не содержит в
себе одностороннего отрицания одной из ее сторон, что сама она, эта коллизия,
преемственно связана с традициями русской культуры: «… у Блока была
историческая любовь, историческая объективность к домашнему периоду
русской истории, который прошел под знаком интеллигенции и
народничества»182. Трезвое понимание истоков и традиций поэзии Блока опять-
таки отличается той же общей мандельштамовской односторонностью: трагизм
и этой коллизии в освещении Мандельштама отсутствует и заменяется
«домашностью», прямой и ничем не осложненной преемственностью.