Шрифт:
вышел зоркий, как ученый, поэт с тетрадкою в руке, без галстука, в рубашке черной и
мятом сером пиджаке...»
Это был самый старший из всех выступавших — Навел Антокольский, чья поэма
«Сын» вместе с фронтовой лирикой Симонова, «Василием Теркиным» Твардовского,
«Зоей» Алигер, ленинградскими стихами Берггольц, песнями Исаковского и Суркова
неотъемлемо вошла в духовный арсенал нашего народа во время Великой
Отечественной.
Завидна судьба поэтов, когда их произведения становятся не просто поэтическим
явлением, а национальным.
111
Из уст моего отца я и раньше знал стихи Антокольского: «Мать моя — колдунья
или шлюха...», «Армия шла по равнинам Брабанта...». Моей детской душе,
воспитанной Александром Дюма, Шарлем де Костером и Виктором Гюго, эти стихи
были необыкновенно близки своей театральной романтичностью, приключенческим
историзмом, мушкетерским задором. Однако я и тогда жил не только в мире
романтических книг, но и в мире хлебных карточек, бомбежек, ежедневных
человеческих потерь, и поэма «Сын» явилась для меня не просто красивым миражем, а
откровением окружающей реальности.
С тех пор много воды утекло — прошло уже почти тридцать лет! Мне выпало
счастье познакомиться с Антокольским, бывать дома у него и его замечательной
подруги — Зои Бажановой, и хотя между мной и Антокольским, казалось, было
большое возрастное расстояние, каждый раз, хваля или ругая, Антокольский заряжал
меня, как мощный танковый аккумулятор, неукротимой энергией любви к поэзии и
одним из главных видов энергии — культурой. Мы гордились тем, что наш
поэтический старейшина был всегда внутренне молод, был неутомимым мастером, чья
рука нисколько не ослабела и чей неистовый дух дает нам пример того, что у мастера
нет возраста. Одно из замечательных качеств Антокольского — это чувство свободы
внутри отечественной и мировой культуры. Его артистически перевоплощающаяся
муза чувствует себя совершенно естественно и во времена Диоклетиана, и Павла
Первого, и на булыжнике санкюлотского Парижа, и под заплесневелыми сводами
Алексеевского равелина, где томится княжна Тараканова. Его муза выводит за руку на
сцену истории обнявшихся Софокла и Бояна, Антигону и Ярославну, Иеронима Босха и
Пикассо, Фалькопетти и Микеланджело, Гоголя и Сервантеса, Манон Лсско и Сонечку
Мармеладову.
Антокольский опровергает догматическую мысль о том, что настоящая поэзия не
может быть реминиснент-ной. Многие его стихи насквозь реминисцентны — я бы
сказал, вызывающе реминисцентны! — но не перестают быть поэзией, потому что это
не альхеновское застенчивое воровство по капельке из литературных и исторических
источников, а самозабвенное погружение в эти
112
источники, дарующие Кастальскую свежесть вдохновения. Кажется, признано
всеми, что культура и ее со-i \ а иные — литература, история — суть неотрывная часть
жижи. Почему же, если произведение искусства ведет свое происхождение от
накопленного культурного опыта, оно не идет от самой жизни? Когда происходит
переосмысление заимствуемого культурного опыта, тогда даже реминисценции
приобретают стереоскопичность перво-зданности.
Ощущение первозданности дает не только переосмысление, но и перснаписание.
Именно так, насвежь, переписан Антокольским Исроним Босх, гениальный живописец,
на много лет обогнавший свою эпоху:
Я завещаю правнукам записки, Где высказана будет без опаски Вся правда об
Йерониме Босхе. Художник этот в давние года Не бедствовал, был весел, благодушен.
Хотя и знал, что может быть повешен На площади, перед любой из башен, В знак
приближенья Страшного Суда.
Вроде бы версификационное стихотворение «Манон Лсско» заканчивается таким
пронзительным, выстраданным четверостишием:
А если вдуматься серьезно, Не так уж это тяжело — Погибнуть пямо или поздно.
Да ведь п. ПОЗДНО подошло!
И даже некоторая потрепанность романтического реквизита забывается, и
картонный меч наливается стальным блеском истинности.