Шрифт:
Задерживаюсь в коридоре у окна, ненадолго, во дворе ничего интересного, деревья по макушки тонут в тумане, Солнца не видно. Остается надеяться, что оно все же где-то есть, должны же откуда-то браться лучи, раскалывающиеся миллионами фотонов в отчаянных попытках пробиться к поверхности через этот слоеный белый пирог.
Наконец, возвращаюсь в свою палату. Первое, что бросается в глаза -газета, единственное, что осталось от несчастного старика. Единственное доказательство нашей встречи. Утром я ее не заметил, она валялась под кроватью.
Смотрю на газету с опаской. В конце концов, кряхтя, тянусь за ней, беру за уголок. Разглядываю.
На титульном листе — никаких танков, продирающихся через контрэскарпы из московских троллейбусов, никаких гоплитов в панцирях из кевлара, защищающих подходы к администрации президента Кучмы поздней осенью 2004 года. Вместо них — фотография его демократичного преемника с лопатой в руках. Кажется, он окапывает деревья в парке или тушит лесной пожар где-то под Херсоном. Ниже статья о том, каких головокружительных успехов достигла страна под его мудрым и руководством на тернистом пути экономических реформ, за которые мы, наконец-то, дружно взялись. Рассеянно думаю о том, что, возможно, терний случилось бы гораздо меньше, если бы он никогда не расставался с лопатой.
Вскинув глаза, гляжу на дату, и все становится на свои места: номер снова другой, газета вышла в августе две тысячи восьмого года. Растерянно листаю страницы. Обнаруживаю в конце газеты целую россыпь поздравлений со всевозможными круглыми датами дней рождений и свадеб, каждое снабжено портретами юбиляров. В самом низу соболезнование, оно здесь только одно. В черной рамке размером в одну шестнадцатую полосы, — фотография миловидной девушки лет двадцати. Скупые слова, всего несколько фраз, эхо чужой трагедии.
Долго смотрю в ее черно-белое лицо. Его обладательница беззаботно смеется, не зная, где и по какому случаю придется использовать фото. Тяжело вздыхаю.
Даа … жизнь — не сахар, а смерть нам не чай. Это точно.
Почему-то лицо девушки кажется мне смутно знакомым. Газета напомнила мне что-то, будто луч фонаря, направленный на чердак.
Где я мог тебя видеть?
Устраиваюсь поперек койки, мрачно покосившись на газету, откладываю ее в сторону. Откидываюсь назад, смотрю в противоположную стену. Руки за головой, привычная прослойка между стеной и затылком. Правая ладонь медленно сползает с затылка, ложится на шею, нащупывает старый шрам. Он начинается у затылка и заканчивается, не дойдя пары сантиметров до правого уха.
Где это меня угораздило?
Я этого не помню, что неудивительно, но готов поспорить, когда он был раной, моя жизнь висела на волоске.
Потом мои мысли возвращаются к мирной картине безмятежного городка, представившейся мне во сне. Судя по внутренним ощущениям, она не казалась мне ни мирной, ни безмятежной, а, напротив, была зловещей. Многообещающей, что ли…
Почему?
Этого я сказать не могу. Со снами очень часто так, они вызывает совсем не те эмоции, какие следовало бы ожидать. Ведь работает подсознание, а оно как комната с кривыми зеркалами. Или же, как раз наоборот, подсознание действует безошибочно, а сознание врет, выдавая желаемое за действительность, по доброй старой человеческой привычке.
Не знаю. Более того, не хочу знать. В любом случае, во мне крепнет уверенность, что старый шрам на шее и сон — как-то связаны.
Только, как?
— А у меня только два месяца назад ампутировали палец, — доносится от окна. — Больше месяца пролежал в больнице. Дочери пришлось на одни только капельницы выложить пять тысяч…
Вибрирующий голос, явно принадлежащий человеку белее чем почтенного возраста, застает меня врасплох. Еле сдерживаюсь, чтобы не завопить.
Эта гребаная больница полна сюрпризов! Один — ноль… или, наверное, уже не-знаю-сколько — ноль, но точно не в мою пользу.
Поворачиваю голову вправо. Обнаруживаю на соседней койке щупленького дедушку, одетого в старомодный коричневый костюм из кримплена, ношенные, но тщательно натертые ваксой ботинки и офицерскую рубашку навыпуск, когда-то давно она была зеленой. У деда совсем нет вещей, зато на груди — потертые орденские планки, десятка полтора, как минимум. Голову венчает редкий пух, придающий ей сходство с одуванчиком в середине июня.
— Меня забрали по скорой, — сообщает Дедушка так громко, словно намерен поделиться новостью со всем Госпиталем, от подвальных помещений до чердака. Связки на дряблой шее топорщатся узловатыми веревками индейского письма, того и гляди порвут ветхий пергамент кожи.
Он, вероятно, туг на ухо, а слухового аппарата не видать. Как, кстати, и очков. Глядя на меня, старичок близоруко щурится, я для него — размытый силуэт, фрагмент акварели, нанесенной на мокрый лист.
— Скорая, тоже мне, — надрывается он, раскрасневшись от перенапряжения, — пародия одна. Только за смертью их посылать…