Шрифт:
Неторопливо просматриваю материал. По словам его автора, воины-интернационалисты, как в Союзе называют ветеранов, по возвращении на Родину обнаруживают, что им, оказывается, никто не рад. Ибо их ждут не распростертые объятия, а тошнотворные очереди на жилье, пустые прилавки магазинов и протезы, не уступающие по качеству изобретенным инквизиторами «испанским сапогам». Газете двадцать лет, но, в целом, все понятно. В восемьдесят седьмом плановая экономика трещит по швам, страна, безработица из страшилки про «их ужасные нравы», становится мрачной реальностью в стране, где за тунеядство только вчера давали срок. Что же до легендарного квартирного вопроса, упомянутого Булгаковым в запрещенном романе, то он, понятно, тоже никуда не девался, даже Отечественная война, представьте себе, не помогла.
Подмечаю и еще одну интересную деталь. Выражения, которыми оперирует автор, осторожны. Чувствуется, хоть Горбачев и отменил цензуру, привычка оглядываться на Министерство Правды из романа Оруэлла в крови, как у летчиков мировой войны, либо вращаешь башкой по сторонам, либо сбивают, и падаешь. Только под конец автор позволяет себе перевести проблему на качественно иной уровень, коснувшись вьетнамского синдрома, его еще не принято звать афганским, и буквально в двух словах рассказывает об обезумевшем ветеране. Тот, непонятно из каких соображений, похитил своего малолетнего сынишку, благо, ушел недалеко, задержан и препровожден на лечение. Радует, мальчишку в целости и сохранности вернули домой. Статья завершается на оптимистической ноте, медики обещают вернуть бывшего интернационалиста обществу, которому надлежит крепко подумать о создании институтов социальной адаптации для тех, кто в ней так остро нуждается…
Со сложными чувствами откладываю газету на тумбочку. Голова идет кругом. Меня снова клонит в сон. Впрочем, наверное, так и должно быть, ведь я в больнице. Ложусь и закрываю глаза.
***
Вижу улицу, освещенную ярко, как операционная. Дождя давно не было, но пыли не очень много. Ее просто некому подымать. Стоит полный штиль, и будь где-то поблизости парусная шхуна, ее паруса бы безвольно повисли. Не видно ни людей, ни машин. Только бесконечные живые изгороди, и белая «Лада» на границе видимости, у самой рамки этой картины. В общем, ничего особенного, но, когда я оборачиваюсь, чувствую себя совсем маленьким мальчиком, с замиранием сердца спускающим посреди ночи ноги с кровати с ужасом ожидая, что на щиколотку лягут холодные и скользкие пальцы какого-нибудь монстра. Ощущение неприятное, но реальное до мурашек на коже, вставших дыбом волос и холодка под сердцем. Страх выталкивает меня из сна, как сжатый воздух торпеду из соответствующего аппарата подводной лодки. Я снова просыпаюсь в поту.
IV. Афганец
Вечер. Жужжит лампа.
Я встаю и оглядываю палату. Старичка уже нет. Я нисколько не удивлен.
— Ну, vaya con Dios… — говорю я пустой койке.
На моей тумбочке стакан с чаем. Это Lipton, судя по бирке, висящей на тонкой белой нитке. От него поднимается пар. Следовательно, чай горячий. Кто его заварил для меня? Не стоит даже ломать голову.
Я беру стакан в руки, ощущаю приятное тепло под ладонями. Втягиваю носом аромат. В стакане плавает долька лимона, его запах тоже присутствует, как составляющая часть букета. Пью чай небольшими глотками, смакуя тепло, разливающееся внутри, и только теперь ощущаю, как сильно замерз.
Может, я простыл? Заболеть в больнице, как тебе?
По-моему, болеть в больнице — совершенно логично.
Надо бы раздобыть термометр, а заодно — упаковку аспирина.
Допив чай, прожевав лимон и сплюнув косточки в ладонь, двигаюсь по проходу между койками, думая о том, что неплохо бы накинуть на плечи что-нибудь посущественнее спортивной куртки. Смотрю на сверкающую никелем вешалку и не верю своим глазам: на ней, висит длинное черное пальто до пят. Мое пальто, в котором я отшагал чуть ли не все двенадцать институтских семестров. В боковом кармане — черная вязаная шапка.
То, что нужно дяде Джону.
Машинально улыбаюсь этой фразе, почерпнутой некогда у солдата из кинофильма «Хищник» в переводе Гаврилова. Мне бы такие навыки, как у них. Впрочем, наверное, в Госпитале они мне не пригодились бы…
Быстро закутываюсь в теплые вещи, жалея, что комплекту не достает сапог, и только потом выхожу в коридор, чувствуя себя гренадером общипанной казаками Великой армии Бонапарта с восточного берега Березины. Иду вдоль окон, лениво наблюдая за тем, как свет фонарных столбов отражается в лужах. До меня не сразу доходит, что на деревьях в парке появились новорожденные зеленые листочки. Они невинно подрагивают под каплями дождя.
Весна?! Не может такого быть!
Поскольку в правой все еще зажат стакан, левой судорожно шлепаю себя по карманам в поисках мобильного телефона, чтобы посмотреть, какое сегодня число. Вдруг кто-то берет меня под локоть. От неожиданности чуть не роняю чай. Резко обернувшись, вижу мужчину в инвалидной коляске. У него нет ног. На нем старый шерстяной спортивный костюм советского образца на молнии, с широким окладным воротником. Брюки с белыми лампасами по бокам завязаны ниже колен. На вид ему хорошо за сорок. На изувеченном шрамами лице даже при плохом освещении выделяются пронзительные живые глаза. Под глазами — солидные мешки, свидетельствующие об изношенных почках. Незнакомец смотрит на меня с прищуром.
— Извините, — голос хрипловатый, но звучит негрубо. — Извините, отец, я вас не напугал?
Отец?!
Стою с непонимающим лицом и глупо моргаю. Потом до меня начинает доходить. Наверняка не дошло бы, если бы не одна история. Память переносит меня в центр Киева, в позднюю ночь (а возможно, и раннее утро) одного из последних чисел октября две тысячи четвертого года. Сумерки наступают рано, рассветы запаздывают, как и полагается накануне зимы. Город не спит. Я на улице Банковой, кругом полно людей, неподалеку — администрация президента Леонида Кучмы, бывшее здание ЦК КПУ. Медленно вращаясь, с хмурого низкого неба планируют снежинки. Света много, фонари горят, как прожектора. Но он — не теплый. Между народом и зданием — ОМОН, выстроился римской черепахой, а может, и греческой фалангой, как триста спартанцев в Фермопильском проходе, с той разницей, что солдат гораздо больше трехсот, люди вокруг — не отряд «бессмертных» персидского царя Дария, а на крыше дома с химерами — снайперы. Ситуация патовая, с непредсказуемой развязкой. Внутренний голос устал твердить, что пора сматываться, пока не поздно. С ним трудно не согласиться, ведь улица узкая как кишка, высокие каменные фасады придают ей сходство с каналом, на дне которого бурлит река из человеческих голов. Но и согласиться — невозможно. На фарватере — три груженых тяжелыми бетонными плитами самосвала со снятыми аккумуляторами. Люди обтекают грузовики, будто вода, часть вскарабкались наверх, словно пингвины на льдину.