Шрифт:
— Ваш внук разбился на мотоцикле? — спрашиваю громким шипящим шепотом, словно рот стал перегретым котлом, стравливающим пар.
— Два года, считай, прошло, — говорит Дедушка, тряся головой.
То есть, в две тысячи шестом, — машинально отмечаю я.
— И как пришла к нам в дом беда в том високосном, будь он неладен году, так и пропала наша семья…
Смотрю на него, слегка склонив голову на бок. Не то, чтобы меня донимало, високосный там год настал, или нет. Насколько я помню, само это понятие родилось вследствие того, что Юлий Цезарь, вводя свой календарь, решил откладывать про запас по шесть часов каждого обыкновенного года, чтобы слепить из них лишний февральский день в високосном. Вообще-то, я не суеверен. И, тем не менее, мне начинает казаться, что поставить точки над «I» не помешает. Что бы ни случилось со мной перед тем, как я очутился в Госпитале, это произошло в високосном году, на второй половине окружности, замыкающей первое января с тридцать первым декабря.
— Вы ошибаетесь, дедушка, две тысячи шестой год не был високосным… — Пытаюсь взвешивать каждое слово, но, как это иначе скажешь?
Теперь настает его черед удивляться. Седые брови ползут вверх, добавляя морщин на лбу. Через минуту брови движутся обратно, наползают на нос, он хмурится. Недоумение уступает место мрачному пониманию. Видимо, дедушка готов зачислить меня в одну когорту с теми молодыми шалопаями, которые, вместо того, чтобы учиться или работать, курят драп, сквернословят и хлещут пиво под парадными, разбрасывая пустые бутылки, где попало. К таким у стариков — традиционный вагон претензий. Старая пластинка из альбома «Я в твои годы полком на фронте командовал» уже в проигрывателе, но, видимо, старик слишком утомлен и подавлен, чтобы ее запустить.
— Мой внучок погиб в ноябре две тысячи восьмого года. А сейчас, значит, ноябрь две тысячи десятого, — сухо сообщает старичок. Не колеблется, не считает по пальцам, выставив перед носом дрожащую, но еще мозолистую ладонь старого работяги. Не нуждается в зарубках на дереве, точно знает, когда в его с дочерью квартире остановилось время.
Вдруг, в один ужасный момент, я осознаю — Дедушка говорит правду. Свою правду. И тогда, первую волну глубокого удивления накрывает вторая — холодного ужаса.
Он на полном серьезе убежден, что ноябрь две тысячи восьмого был два года назад…
Липкий пот покрывает спину. С огромным трудом сбрасываю оцепенение.
— Да, я ошибся, — признаю я подавленным голосом. Старичок отвечает недоверчивым взглядом воспаленных глаз. Молчим. Говорить больше, похоже не о чем.
Дедушка, исчерпав последние силы в диалоге, практически превратившемся в монолог, укладывается на койку, натягивает худое больничное одеяло до подбородка. Лежит с закрытыми глазами, опущенные веки — последний штрих, превращающий его в покойника. Его дыхание выравнивается, становится почти незаметным. Аналогия возникает практически сразу, я уже видел схожую картину, это было сравнительно недавно. И что, как прикажете это понимать? Я, конечно, даже приблизительно не возьмусь судить, какова природа Госпиталя, как по мне, для фантасмагории он все же великоват. Для кинотеатра — в самый раз, но, опять же, каков скрытый смысл сеансов, демонстрируемых мне невидимым киномехаником. Я, похоже, делаюсь свидетелем какой-то старой драмы, снятой с разных ракурсов, только к чему она мне? Каким, простите, боком, я к обоим безутешным старикам?
Опускаю руку на кровать. Под пальцами немедленно шуршит бумага. Даже не глядя, знаю — это «Городские Ведомости». От нечего делать беру газету в руки. Томик Уэллса по-прежнему на тумбе, но мне сейчас не хочется читать о марсианах, поступавших с людьми так, как сами люди ведут себя с соседями по планете Земля. Например, с крабами, ползающими по аквариуму в супермаркете до тех пор, пока чей-то палец не постучит по стеклу.
Снова углубляюсь в газету и — обмираю. Потому что теперь другой не просто номер (к этому я уже готов), но и сама газета. Вместо вычурной, стилизованной под старину надписи: «Городские Ведомости» — крупными чеканными буквами: «Красное Знамя Индустриального района». Правее оттиснута парочка черно-белых орденов, один с крейсером «Аврора», его прожектор сверлит туман в поисках цели, самая подходящая мишень, вне сомнений, Зимний дворец, второй орден — с кованым ликом Ильича.
Ну и ну…
В голове, помимо воли, проносится адресованный «Авроре» крамольный стишок советской поры: Лучше бы тебя родная, утопили самураи…
Кто бы спорил. Ведь именно с залпа этого, захваченного матросами-большевиками царского крейсера началась Октябрьская революция в России. Так, с лету, и не скажешь, у какого еще выстрела на протяжении всей человеческой истории, случалось такое грозное и многоголосое эхо, гулявшее по миру семь десятилетий.
Смотрю на дату в верхнем правом углу. Так и есть: у меня на коленях — пришелец из исчезнувшей с карты страны Советов, где б еще додумались награждать орденами периодику? Впрочем, газета не слишком стара, ее отпечатали в мае восемьдесят седьмого. Она — как весточка из эпохи, когда я ходил пешком под стол.
Заинтригованно переворачиваю страницы, подумывая, что раз уж на то пошло, газета вполне может быть предшественницей «Ведомостей», сменившей вывеску вместе со многими другими учреждениями, когда, в ходе Перестройки, затеянной Gorby в «Империи зла», советские сакральные символы утратили былое значение, перекочевав на страницы журналов вроде Playboy, где некоторое время производили фурор, правда, будучи повешенными в непривычных местах.
Разглядываю фотографии, не узнаю ни одного лица, за исключением разве что Михаила Горбачева, совершающего очередной заграничный вояж. Заголовки пестрят словечками вроде «гласности» и «нового мышления», кругом сплошные политические баталии на тему, как быть, зато, ни намека на рекламу.
Быстро просматриваю номер до конца, именно «в хвосте» мне уже попадались заметки, наделенные неким скрытым смыслом и адресованные персонально мне.
На предпоследней странице в глаза бросается коротенькая статья. Автор пишет о проблемах, стесняющих вернувшихся из Афганистана солдат. Там уже восьмой год, как там война. Быть может, и не самая кровавая из всех, затеянных при участии коммунисты, но затяжная и изнурительная, словно хронический недуг, подтачивающий здоровье организма.
С первых же строк становится ясно, Перестройка набрала обороты, прежде само слово Афганистан угодило под негласный запрет. Цензоры ухитрились вымарать его даже из экранизации «Этюда в багровых тонах», где доктор Ватсон Виталия Соломина вернулся из безликих восточных провинций…