Шрифт:
как раз «киномеханик Сталина». В перестроечные времена Кончаловский предложил тему
Алексею Герману для сценария: «Получится гениальная картина, абсолютно твоя». Герман на
эту идею не откликнулся. Но чуть позднее обратился к похожему замыслу.
В фильме Кончаловского есть то, чего нет в картине Михалкова. В ней есть реальный
творец мифа «Обломовки» — «простой народ», исполняющий новый вариант Царства
Небесного под приглядом Отца-Хозяина. В фильме Михалкова этот «простой народ» подменен
фигурой Котова.
В «Ближнем круге» «простой народ» представлен не только как анонимный носитель
«крестьянских» мифов, но и как освобождающаяся от власти этих мифов индивидуальность.
Вернемся к тому, о чем уже шла речь. Иван Саньшин— дитя Державы. Наличие родителей
в этой системе вообще необязательно. Не случайно герой, видящий в Сталине родного отца, —
детдомовец. А дочь его репрессированных соседей, воспитанная в спецприемнике, от родителей
отрекается во имя того же Всеобщего Отца. Система кует своих детей сама. Они с рождения
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
78
несут на себе клеймо безличности. Они никак не повязаны с традициями собственной семьи.
«Ближний круг» как история жизни Ивана Саньшина, поведанная им самим, сродни
древнему жанру «повести мертвых». Зритель с самого начала картины как будто проникает в
зазеркалье эпохи, в застывший Некрополь отечественной жизни конца 1930-х — начала 1950-х
годов. Закадровый текст главного героя звучит как голос «оттуда», из «города мертвых». И
этому мертвому у Кончаловского оппонирует живое. Ребенок.
Суровая критика журит режиссера «Ближнего круга» за голливудское «чистописание»,
сродственное каллиграфии советского «большого стиля». Киновед Виктор Божович прямо так и
говорит: фильм Кончаловского не что иное, как «поздний образец социалистического
реализма», «с профессиональным блеском выполненный муляж». И «в этом качестве
естественно вписывается в панораму постсоветского кино, рвущегося переводить образы, темы,
сюжеты отечественной действительности на язык западного массового кинематографа».
Однако вернее было бы назвать мир фильма вплоть до последних кадров финала — не
«застывшей натурой», как это делает Божович, а открытой декорацией, которая и хотела бы в
реальной жизни казаться натурой, но лишена этой способности. Ведь происходящее в фильме
разворачивается в поле зрения его героя — простодушного Ивана, восторженно влюбленного в
своих вождей. Это мир, увиденный «простым советским человеком» из окошка кремлевской
«кинобудки». А нам, зрителям, дана привилегия отличать друг от друга, а затем и сопоставлять
точки зрения героя-повествователя и автора фильма. Они — разные!
К сожалению, профессиональные критики то ли не умеют, то ли не хотят этой
привилегией воспользоваться. Они сетуют на то, что им навязывают точку зрения Ивана, в
образе которого режиссер якобы унизил народ. Критики принципиально отвергают «поучения»
Кончаловского: «Коли печешь слоеный пирог из собственной истории, пеки на здоровье. Но не
стоит отрывать от этого пирога кусочки и посылать домой в качестве целительной духовной
пилюли».
Ограниченностью «голливудского чистописания» в «Ближнем круге» и не пахнет. Это
видно уже по первым хроникальным кадрам, снятым оператором Н. Блажковым в 1930-х.
Такого зачина не было в сценарии. Он был найден неожиданно, при просмотре хроники тех лет.
…1939 год. Канун войны. У северного входа на ВДНХ возводят знаменитый монумент
Веры Мухиной «Рабочий и колхозница» — символ мощи и нерушимости Страны Советов, а
значит, — и ее Хозяина. Угрожающе величественная декорация, грандиозную искусственность
которой одновременно и утверждает, и обнажает кинодокумент эпохи. А еще большее сомнение
в нас порождают монументальные нерушимость и мощь, когда в кадре появляется ребенок.
Неуклюже топающая, совсем еще младенец Катенька Губельман. И в этом ребенке, в
фигурке и глазах столько живой, трогательной незащищенности, хрупкости, что внешняя
достоверность, материальность фактуры этой якобы действительности тотчас оборачивается