Шрифт:
по чердакам и погребам, сколько предателей перешло к немцам, сколько в плен сдались.
Может, потому и тянется война так долго, что один воюет, а трое сачкуют.
Собственно говоря, чего ты раскипятился, если уже забирают 1926-й год
рождения. Совсем недавно уходили ребята с двадцать первого, с двадцать второго, они
были совсем взрослые, свысока смотрели на сопляков с двадцать третьего – вам войны
не видать как своих ушей. Но пошёл скоро и двадцать третий, а затем и двадцать
четвёртый. Они тоже говорили младшим, вам, двадцать пятому, строить мирную жизнь.
Ушёл и двадцать пятый. О двадцать шестом никто и думать не мог, наши войска
перешли границу. А война не кончается. Никого не осталось на Ленинградской, на
соседней улице Джамбула… Да и по всей стране. Смотрят на меня бабы с укором, а
бабы – это народ. Если народ считает, что я должен быть на войне, значит, так и должно
быть. Теперь я от этого ощущения не избавлюсь, это уже хомут. Не в возрасте дело, а в
том, как люди считают. Заметный я парень, рослый, 185 сантиметров. Пусть худой,
тощий, не брился ещё ни разу, – всё равно пора.
Рассказал матери про патруль, про милицию. «Надо что-то делать», – сказал я
значительно, и матушка сразу в панику: «Ничего не надо! Ты же не шпана
беспризорная, ты десятилетку заканчиваешь». Она боялась, что я, в конце концов, уйду
на ненавистный Шестидесятый. «Мне стыдно, надо что-то решать», – повторил я
упрямо и угрожающе. Она на меня обрушилась: у тебя отец на фронте, твой дядя Вася
убит, твои братья погибли, перестань мне на нервы действовать. Больше всего она
боялась моих идейных, маниакальных доводов. «Да провались они все, твои книжки! –
восклицала мама. – Да зачем я тебя столько лет учу, чтобы ты таким дураком вырос!..»
Ладно, я помолчу. Но от намерений своих не откажусь. Я пойду в авиацию. Окончу
школу и поступлю в училище. Авиация – это прогресс. Рано или поздно война
кончится, и я буду водить воздушные корабли из Фрунзе в Москву, из Москвы в Париж,
в Австралию, в Рио-де-Жанейро. Я не мог назвать ни одного моряка, танкиста или
артиллериста Героя Советского Союза, но сколько их среди лётчиков! Покрышкин,
Кожедуб, Талалихин, капитан Гастелло, братья Глинки, наконец, женщина Гризодубова,
да разве всех перечислишь? Я окончу лётное, посбиваю с полсотни фашистов, получу
Героя и пройду по всем улицам моей школьной поры. Я вразумлю всех бабок, я дней
десять буду ходить взад-вперёд от Ленинградской до Пишпека в форме, с погонами,
затянутый ремнём и со Звездой Героя. И пусть мне только попадётся тот недоносок, что
гнал меня под автоматом по улицам, где я рос и вырос.
А в школе военрук Кравец, фронтовик, готовил меня в пехоту: будешь генералом,
помяни моё слово, у тебя талант к тактике и стратегии. Кравец был ранен много раз, всё
лицо в узлах и шрамах, половины челюсти нет, вместо нижней губы грубо пришитый
лоскут кожи, вид прямо-таки пиратский. Гонял он нас без поблажек как настоящих
бойцов. Военное дело было почти каждый день, стреляли в тире, рыли окопы, ячейки,
ходили в атаку, изучали материально-техническую часть оружия, разбирали и собирали
– на скорость! – винтовку, автомат, станковый пулемёт «максим». Соревновались класс
с классом, школа со школой. Строевая подготовка, кроссы на три километра,
преодоление полосы препятствий с полной боевой выкладкой. На парадах и смотрах я
шагал впереди своей роты, в телогрейке, в кубанке, сапоги с отворотами, штаны с
напуском – уличная наша, а также школьная форма сорок четвёртого года. Точно как у
блатных. Во все времена так – диктует улица и шальной мир, снизу идёт мода.
Военрук Кравец считал нас бойцами своего батальона. Мы выходили на занятия
независимо от погоды, ползали по-пластунски, рыли окопы, таскали на горбу пулемёт и
ротный миномёт с тяжеленной плитой. Миномёт к тому времени уже списали, но мы
таскали, военрук сказал: «Одно списано, другое взято на вооружение, пехота с пустыми