Шрифт:
Выход сборника способствовал новому подъему авторитета Черчилля в стране. Невилл Чемберлен,
возглавлявший британский кабинет, не мог не считаться с этим.
Уинстон был слишком опытным лоцманом, знавшим политические течения и мели. В надежде, что
Чемберлен включит его в состав кабинета, Черчилль решил на время умерить критический пыл. Чтобы это не
выглядело отступлением в глазах избирателей, а объяснялось естественной паузой, Уинстон принял
приглашение своего старого приятеля-генерала и отправился “в отпуск по состоянию здоровья” во Францию.
На первый взгляд, в упрямом и временами яростном противодействии Гитлеру особой логики не было.
Миллионы людей в Англии — и не только в Англии — знали о давней симпатии Черчилля к Бенито Муссолини
и к итальянскому фашизму вообще. Муссолини Уинстон почитал как государственного деятеля, вождя нации,
хвалил его личные человеческие достоинства. Для Черчилля Муссолини прежде всего был борцом против
коммунизма. Уинстон всю жизнь мечтал задушить власть большевиков и развеять на очаге военного костра
пепел самих коммунистических идей. Казалось бы, все понятно.
Однако нежность к Муссолини заметно поубавилась после вторжения итальянцев в Абиссинию. Вовсе не
потому, что колониальная авантюра претила Черчиллю: просто на сей раз итальянский фашизм затронул
имперские интересы британского льва.
Негативное отношение к Гитлеру складывалось на более сложной основе.
Непоколебимый аристократ, приверженец знатности родов, Уинстон в тридцатых годах восхищался
“простым ефрейтором, поднявшимся на государственную высоту и сумевшим вернуть Германию в ряд
государств, с которыми вынуждены считаться остальные”. В одной из книг своих очерков он даже нарисовал
политический портрет фюрера. Но нужно отдать должное государственному чутью Черчилля: сквозь дыры в
разорванном Версальском договоре он разглядел истинное обличье германского фашизма, почуял волчий
аппетит Гитлера.
О, британский политик был совсем не против того, чтобы обратить вожделения неистового Адольфа на
восток! Но… тут вырастало это очень большое “НО”. С одной стороны, неплохо было бы, чтобы фашисты
поставили на колени красную Россию. С другой — это должно было неизмеримо усилить фашистскую
Германию.
Не случайно горячность его речи в парламенте произвела впечатление даже на твердолобых. Ударяя в
запальчивости кулаком по трибуне, Уинстон почти кричал в зал, как всегда, прибегая к гиперболам:
— Ни одна страна не является столь уязвимой, как наша, и ни одна не сулит грабителю большей
наживы… Мы с нашей огромной столицей -этой величайшей мишенью в мире, напоминающей как бы
огромную, жирную, дорогую корову, привязанную для приманки хищников, — находимся в таком положении, в
каком мы никогда не были в прошлом и в каком ни одна другая страна не находится в настоящее время… Я
утверждаю, что Германия в нарушение мирного договора уже создала военную авиацию, равную по своей мощи
почти двум третям нынешних оборонительных воздушных сил нашей метрополии…
Размышляя о судьбах Британии, Черчилль понимал: любое усиление фашистской Германии поставит его
страну в подчиненно-унизительное положение. Диктовать условия станет Гитлер.
Впрочем, была еще одна побудительная причина — причина сугубо личная, возможно, не до копца
осознанная. Всю свою кипучую жизнь Уинстон искал обстоятельства для исторического подвига. Но выбирал
их не очень обдуманно, подменяя реальную оценку собственной самоуверенностью и нежеланием считаться с
социальными ветрами времени. Так вышло со стремлением стать полководцем в первой мировой войне. Так
было с попыткой смять революцию в России.
И вот на горизонте появился враг — сильный, не знающий жалости. Тень паучьей свастики хищно
нависла над близкой сердцу Черчилля и уже дряхлеющей империей…
— Ну что ж, — думал Уинстон, вглядываясь в оттенки пейзажа и машинально размешивая краски на
палитре. — Гераклу для подвига необходим лев. Смешно, если гигант станет раздирать пасть кошке…
Он не сразу заметил, что на мольберт снова легла тень.
На этот раз она имела четкие очертания.