Шрифт:
Группами и по-одному спускаются к морю и первые отдыхающие. Дед Мелешка вылезает из воды, натягивает на мокрые трусы штаны и ведет велосипед за руль. Ехать вверх трудно. Он часто останавливается, отдыхает и думает о том, что сегодня в совхозе свадьба. Женится внук его старого приятеля Ларина, хороший внук Валерка. Дед утирает рукавом то ли лоб, то ли глаза и идет дальше. Единственное утешение деда Мелешки и бабки Иры — внучка Люська, да и та глаз не кажет. А где их сыны? Нет ни Шурки, ни Васьки, ни Кольки, ни Костика.
Шурка и Колька погибли сразу же в сорок первом, даже в один и тот же месяц, только одиннадцать дней и разницы-то между похоронками.
За Ваську и Костика бабка молила бога каждый день, ставила свечи в церкви. Дед Мелешка не верил в бога, но тоже, ложась спать, накрывался с головой одеялом, чтобы не видела бабка Ира, и под одеялом крестился и плакал. Ваську убили в конце войны в Ростоке. А Костик, самый старший, прошел всю войну танкистом — и ни одной царапины. После войны еще два года носил Костя старшинские погоны, а в сорок седьмом вернулся на счастье деда Мелешки и бабки Иры, заброшенных эвакуацией в приморский совхоз. Тут и остался Костя: устроился шофером, женился. А через год родила Костина Лида девочку, которую отец назвал Люськой. Живи и радуйся, дед Мелешка…
Только тот июльский день дед Мелешка запомнил на всю свою стариковскую жизнь. Сидел он тогда за столом, яичницу ел с помидорами. Слышит, Ларин кричит во дворе: "Карпыч, Карпыч, Костюху твово…".
Дед Мелешка останавливается, пробует темным от земли пальцем с завернувшимся ногтем шину и снова идет и смотрит, как крутится колесо с маленькой резиновой заплаточкой сбоку.
…Заехал Костя в МТС, чтобы деталь для машины заказать. А токарь точил что-то на станке, и то ли лопнула эта деталь, то ли выскочила она из зажима, да только угодила она Косте в голову, Косте, которого за всю войну ни разу не поцарапало. Лидка с год пожила еще в совхозе, плакала, цветы носила — Косте на могилу, да только баба она молодая, а время оно и есть время. Уехала Лидка в Рязань. Замуж там вышла. И мужик у нее толковый, и Люську, как свою, любит, но деду Мелешке от этого не легче.
Люська в Горьком учится, в институте. В Люське вся династия деда Мелешки, фамилия и род. Вот и живет старый дед Мелешка на белом свете, продает помидоры, чтобы потом каждый месяц посылать Люське по сто рублей.
А может, и приедет Люська в августе, чтоб ее грач заклевал, может, и приедет деду на радость. Отдохнула бы тут, тут хорошо. А то посылают летом куда-то работать… Трудовой семестр называется, как будто остальные не трудовые.
Теперь дорога идет ровная, и дед Мелешка садится на велосипед и, семеня левой ногой по земле, отталкивается и давит на педаль…
Со свадьбы Мелешка возвращается один, хвативши много больше нормы. Бабка Ира давно уже спит. Домой идти неохота, и он садится на перевернутую корзину, которая валяется под вишней перед домом, и думает. Думает о том, что давно надо бы умереть, да только никак все не получается. Детей давно уже нет в живых, а я, старый дурак, все небо копчу. Дед Мелешка вспоминает свою молодость, вспоминает, что на самом деле его зовут Емельяном Карповичем… Да только кому до этого дело? Он сидит на корзине и смотрит в низкое южное небо, полное больших чистых звезд. Тихо и покойно вокруг. Но деду Мелешке грустно, и он по-грустному поет:
Дуня, Дуня, Дуня, я,
Дуня, ягодка моя.
Возвращайся, голубчик!
Этой дорогой я хожу все реже и реже, и мне все мучительнее ходить по ней. Хотя какая это дорога — всего три минуты ходьбы…
Надо только выйти из трамвая у того киоска, который когда-то был аптечным, а теперь в нем торгуют газетами, и пройти мимо овощной палатки, свернув потом за магазин, тот самый крошечный магазинчик, в потолке которого тщательно замазана и забелена дырка от пули.
…Кассы тогда были здесь высокие, со старинными канделябрами, витыми металлическими планками и крошечными резными окошками. Он вошел в магазин, стрельнул в потолок и приказал всем лечь на пол лицом вниз. Лег и я, зажимая в потной ладошке мятый большой рубль, на который хотел купить "букашек" (так я почему-то называл тогда зефир).
Все произошло очень быстро. Взяли с собой налетчики немного. Вторая кассирша как раз считала деньги и вместе со всей выручкой — двадцать шесть тысяч — кинулась через черный ход и убежала. Было ли у нее двадцать шесть тысяч, не знаю. Может быть, сумму и преувеличила людская молва, но то, что кассирша убежала, прижимая к груди пачки тех еще старых денег, — это точно.
Потом прибежала перепуганная бабушка Лена с двумя моими тетками (обе еще совсем девчонки), и они стали осматривать меня и голосить, как по покойнику. А я вырывался от них и все хотел убежать назад, в магазин, посмотреть на дырку в потолке. Было мне тогда лет пять-шесть.
…Я сворачиваю за магазин и вижу мой корпус. Раньше никто не звал эти двухэтажные розовые бараки домами: корпус и корпус — и все тут. Справа такой корпус уже снесли, и теперь вся вереница сарайчиков с пустыми голубятнями и огромным старинным парком за ними как на ладони. Скоро сломают и корпус 11-а, понаставят здесь высоченные и однообразные дома, и заглохнут, напрочь сотрутся с лица земли стежки-дорожки моего детства. Может, оно и к лучшему… Я люблю и ненавижу этот корпус 11-а, где теперь живут одни только полуслепые старухи да фронтовик-инвалид Ваня, промышляющий тем, что выходит каждый день на своей культе к магазину с пустым стаканом и тройкой ядовито-соленых огурцов.