Шрифт:
— Не думаю, что он был бы рад меня видеть, — усмехнулся я, вспоминая, как в один из самых натянутых моментов наших отношений Аббас Эскеров обещал справить малую нужду на моей могиле.
— Как знать, — ответила, помолчав, Ива.
Подъехали. Дарья на заднем сиденье открыла глаза, как сова, закрутила головой. Ива открыла дверь, осторожно вытянула ногу, нащупывая с высокого порога твердую опору. Каким-то ужасающе лающим рэпом зашелся Дарьин мобильник. «Мам, мам, погоди! — остановила она Ивины попытки выбраться из машины. — Можно я сразу пойду к девчонкам? Катька прислала эсэсмэску, зовет прогуляться, я так по всем соскучилась!». Ива повернула голову, но захватить дочь в поле зрения из-за положения «полувыгрузившись» она уже не могла, и ответила, глядя куда-то в район лампочки на потолке «Аутбэка»: «Даш, ну куда ты в ночь? А отдохнуть с дороги? Завтра со всеми наобщаешься». «Завтра же похороны, забыла? — капризным тоном возразила Дарья. — С кем я завтра наобщаюсь?!» «Да, завтра же похороны, — эхом отозвалась Ива. — Я забыла». И вдруг, так и не выйдя полностью из машины, она разрыдалась. Я выскочил из-за руля, помог ей, протянул носовой платок. Дарья тоже тихо выскользнула из машины, хотела захлопнуть дверь, но с первого раза у нее это не получилось, и она была вынуждена второй раз размахиваться тяжелым дверным полотном. Чувство дежавю охватило меня: много-много лет назад я подвозил их на квартиру в проезде Шокальского; выходя из «семерки», Ива за что-то зацепилась подолом, я выскочил ей помогать, а с заднего сиденья тем временем так же, как сейчас, выкарабкивалась восьмилетняя Дашка и так же не могла закрыть за собою дверь. Это было… да, двенадцать лет назад, стрелка на циферблате жизни описала полный круг. «У вас в семье траур, — тихо сказал я Дарье. — Вообще-то, не время с подружками по клубам да дискотекам скакать». Та зыркнула на меня темными глазами, отвернулась, не удостоив ответом. «Поучайте лучше ваших паучат!» — читалось в ее взгляде. «Они не ходят в клубы и на дискотеки, — заступилась за дочь Ива и громко высморкалась в мой платок. — Там Катя, Лена и эта… как ее… хорошие девочки. Пусть сходит, только ненадолго». Выходило, что, обратившись к дочери в третьем лице, Ива доверила мне транслировать той свою волю. Я замешкался, потом как-то неловко полууобернулся к ней в каком-то совсем идиотском четверть-поклоне, словно мажордом, получивший распоряжение господ и собирающийся донести хозяйскую волю до челяди. Дарья, как заправская актриса, тонко прочувствовала мизансцену, отвесила мне низкий книксен, развернулась и зашагала прочь от нас. «Как ты думаешь, она не замерзнет?» — с трагическим выражением лица спросила Ива, возвращая мне платок. «Думаю, нет, — тоном того самого мажордома ответил я, добавил про себя: «Мэ-эм!» и пошел выгружать поклажу.
Нагруженная двумя чемоданами, ридикюлем и давешней Дарьиной толстобокой сумкой, Ива выглядела вылитой Маршаковской «дамой, сдававшей в багаж».
— Ты не поможешь мне подняться до квартиры? — спросила она.
Это прозвучало не просьбой, а утверждением в форме вопросительного предложения. Я внимательно посмотрел на нее.
Я никогда не был в этой квартире Ивы и Аббаса Эскеровых. На момент нашего разрыва там вовсю шел ремонт, а после «реконкисты» и возобновления отношений идея моего посещения их квартиры (с 99,9 % вероятностью перепиха на действующем супружеском ложе) ни разу, к счастью, между нами не возникала. Потому, что, возникни она у Ивы, я бы точно отказался; возникни у меня — думаю, на это не пошла бы она. И это было следствием не только простой человеческой щепетильности и душевной чистоплотности: греши-блуди, но границу не переходи. Эта никогда не поднимавшаяся между нами идея была квинтэссенцией всей сложности наших с Ивой отношений — Аббас всегда незримо был между нами. И это при том, что у меня дома Ива — раз всего — но была, и никакая щепетильность не помешала ей мощно и страстно попирать задницей и коленями нашу с Мариной кровать. «Забавно было ощутить себя твоей женой!» — только и сказала тогда Ива, сидя после всего на краю кровати голая и закалывая волосы. Помню, тогда я осторожно заглянул ей в глаза, ожидая и боясь увидеть в них движение души, титрами к которому могли бы быть эти в высшей степени двусмысленные слова, но Ивины глаза в этот миг обшаривали комнату в поисках своих трусов, и ничего, кроме озабоченности этим обстоятельством, не выражали.
В своей лучшей манере Ива выдержала мой взгляд, разглядывая невидимые человеческому глазу недостатки на босоножках. Даже просто отрицательно покачать головой сейчас было невозможно, это было равносильно тому, чтобы сказать: «Сама допрешь!» Я вздохнул, и принял чемоданы из ее рук.
В квартире царил полумрак. «Ставь здесь», — определила Ива место для чемоданов в углу прихожей. Сама она сразу же полезла в пузатую сумку и извлекла из ее чрева что-то весьма тяжелое на вид в темной коробке. «Это тебе», — сказала она. Коробка оказалась коньяком Hennessy XO, моим любимым, но дорогим настолько, что я мог позволить его себе только в исключительных случаях, и сейчас уже не помнил, когда последний раз ощущал на языке его божественный вкус. «М-да, случай на самом деле исключительный», — подумал я, вслух попеняв Иве за то, что совершенно не стоило тратиться на такую дороговизну. Ива неопределенно махнула рукой в стиле: «Какие мелочи для нас, Ротшильдов», или: «Берите, берите, у меня много!» Затем она по-футбольному скинула босоножки и великодушно кинув через плечо: «Можешь не разуваться» через распахнутые настежь двустворчатые двери углубилась в лежащую за ними комнату. Сочтя за лучшее обувь все-таки таки снять, я последовал за ней. Вспыхнула люстра под потолком (хрустальная, богатая), и осветила все вокруг. Это был гостиная с диваном и креслами по одну стену и большим (но не таким большим, как у меня) телевизором на другой стороне. На полу — красивый паркет, на стенах — дорогие обои. Все было сделано весьма прилично, — не так прилично, как у сделал у себя дома я, но все же. Только две вещи резали глаз: совершенно неуместная, дебильная белая с позолотой розетка под люстру на потолке («Стиль «сераль»! — подумал я) и большой, во всю стену цветастый ковер на стене. К тому же на ковре висели скрещенные кривые то ли сабли, то ли янычарские ятаганы, а сверху над ними по центру — длинный остроконечный кинжал без ножен (Этим кинжалом Дарья тыкала себя в горло? Да он ей, как двуручный меч-кладенец!) Ива поймала мой иронический взгляд, пояснила: «Ну, что ты хочешь, он же восточный человек». Помолчала, добавила: «Был», и ее глаза снова набухли слезами. «Садись, не стой», — сказала она, отвернувшись, и ее локти заходили в такт ладоням, вытирающим слезы со щек. Я опустился в глубокое мягкое кресло. «Выпьешь чаю? — спросила Ива и, не дожидаясь ответа, уточнила: — Черный или зеленый?» Захотелось ответить: «Нет, не буду, зеленый», но шутить было как-то неуместно. Ива снова вышла в прихожую, оттуда, видимо, на кухню, оттуда донеслись железные звуки посуды и задавленный визг открытого водяного крана. «Что же ты транбуксы-то не поменял?», — мелькнуло автоматом в голове, и я поймал себя на том, что обращаюсь к Аббасу, как к живому.
Минут через пять Ива вернулась, неся в руке дымящуюся чашку чая со свисавшим из нее на ниточке стикером от чайного пакетика, поставила на маленький столик рядом с моим креслом, прямо на полировку. Марина никогда никому не подала бы так чай — не вынув тщательно до того выжатый пакетик, без ложки, блюдца и пары салфеток под него. Я поблагодарил, отхлебнул из чашки, — чай был горячий и невкусный.
— Да, вот так они и жили, — произнесла Ива избитую фразу из какой-то сильно бытовушной хохмы советских времен.
— Да ничего так все, — пожал плечами я, облизывая обожженные кипятком губы.
— Пойдем, я покажу тебе спальню, — позвала Ива, слабо улыбнувшись похвале.
Гаремный стиль, присутствующий в гостиной, здесь просто царствовал. Кровать, застеленная атласным стеганым покрывалом с золотыми кистями, изголовьем стояла в алькове, на окнах висели тяжелые, непроницаемые шторы. Не такие дешевые с виду, как на самом деле, эстампы на стенах были абстрактны, но при ближайшем рассмотрении в абстракциях угадывались женские фигуры в стиле «ню». Ноги утонули в длинноворсном, ужасно непрактичном и негигиеничном ковре. Ива щелкнула выключателем, загорелись неяркие ночники над прикроватными тумбочками. При таком свете, например, читать было делом немыслимым, — эта спальня была предназначена исключительно для того, чтобы спать и… трахаться, трахаться, трахаться. Густой аромат благовоний с тонкой примесью только что извергнутой спермы, казалось, витал в этом месте. Разматывая на себе парео, Ива прошла мимо изножья кровати к окну, повернулась ко мне. Звякнула золоченая пряжка широкого ремня у нее на поясе, и шаровары слились на пол. Заученное, как «Отче наш», движение рук, и бюстгальтер упал на ворох шаровар. Два грациозных шага на месте голенастыми, как у фламинго, ногами, и тонкие трусики присоединились к прочим предметам ее туалета. Времени прошло не больше, чем нужно сильно ошарашенному чем-то человеку, чтобы произнести: «Ё… твою мать!», а Ива уже стояла передо мной тонкая, длинная, загорелая и совершенно голая.
— Пойдешь в душ? — спросила она, откидывая край покрывала и усаживаясь на кровать — в точности, как тогда у меня дома. — Хотя нежарко, можно не терять время, Дашка может вернуться в любой момент.
Трудно описать все чувства, враз охватившие меня. Я смотрел на нее, и не понимал, как она может думать об ЭТОМ сейчас. Или если она думает, что ЭТО сейчас хочется делать мне, то каков в ее представлении я? И каким представляла она меня все эти огромные годы, когда мы были почти как муж и жена? Да она ли это? Может быть, ее подменили, и это — инопланетянка, и вот-вот, прямо сейчас лопнет ее очаровательная загорелая кожа, и из под нее полезет гнусное зеленое черт-те-что с усиками? Я замотал головой, но видение не исчезло, — точно также Ива, в чем мать родила, сидела на кровати, концентрическими движениями подушечками пальцев поглаживала себя по темно-розовым пупырчатым ареолам, помогая расправиться примятым бюстгальтером соскам, и глядела на меня при этом призывно, покорно и… с любовью. Да, точно, этот взгляд ни с чем не спутаешь, это чувство в глазах не узнать невозможно, оно отличается от просто интереса, желания или похоти, как небесная Джомолунгма от кургана в задонской степи. Но ведь Джомолунгмы там быть не могло, хотя бы потому, что ее там не было ни год, ни месяц, ни три дня назад, а за такое короткое время такое высокое чувство не вырастает, как его ни пестуй, ни поливай, это невозможно по определению. И, значит, это игра, гениальная, потрясающая, неповторимая, достойная всех Оскаров на свете, но всего лишь игра. Игра, имеющая в перспективе конкретную цель, потому что только истинная любовь бескорыстна, но не имитирующая ее, пусть божественно, игра. И весь этот калейдоскопический ураган чувств нашел выражение лишь в одной фразе, прозвучавшей у меня в ушах будто произнесенная не мною, а из громкоговорителя времен Отечественной войны:
— Ива, Ива, окстись, что ты де-лае-ешь?! Ты с ума со-шла-а-а?!!
Ива вздрогнула и, видимо увидев в моих глазах эдакое неведомое ей раньше нечто, тихо охнула, натянула на прелести покрывало, опустила голову и затихла, словно услышав беспощадный голос судьи, произнесшего: «Guilty!» — «Виновен!» Испытывая физическое отвращение от того, что не могу вымыть с мылом руки и глаза, я выскочил из спальни, из квартиры, из дома. Сел в машину, и всю дорогу ехал в тишине, не включая приемник и не сказав самому себе ни единого слова. Только уже у ворот дачи, вспомнив старую шутку-гадание, я ткнул клавишу радио — какая песня сейчас звучит в эфире, что она наворожит мне? Салон заполнила грустная гитара Кейта Ричардса, под которую вечные Rolling Stones выводили: «Good bye Ruby Tuesday[i], who could hang a name on you, when you change with every new day, still Im gonna miss you!» М-да, забавно! Очень, я бы сказал, в жилу…
Страшно жалелось о забытом Hennessy, потому что выпить было нечего, а хотелось очень. Но, подумав, что мысли о том, из чьих рук получен коньяк, испортили бы мне все удовольствие, я об оставленной в квартире в Митино коробке сожалеть перестал. Странно — мысли об Иве сейчас совершенно по-другому, чем когда-либо раньше, «звучали» в моей душе. Если продолжать музыкальное сравнение, то прежде это всегда гармоничная тема, с пиками и падениями настроения, чаще минорная, иногда тревожная, но всегда правильная и мелодичная, которую хотелось слушать, не прерываясь. Сейчас это была раздерганная какофония звуков, случайное сочетание диссонансных рифов, которое хотелось побыстрее выключить, выбросить из головы, и то, что это никак не удавалось, еще больше усиливало раздражение от этой тошнотворной музыки. Мне не хотелось думать об Иве, не хотелось слушать эту ее мелодию! И значит ли это, что прежняя мелодия никогда больше не вернется, никогда не завладеет мною? И внезапно я почувствовал от этой мысли странное, долгое облегчение. «Прощай, Руби Тьюздэй. И хоть каждый день ты — разная, я все равно буду скучать по тебе». Девушка со странным именем Рубиновый Вторник уходит в даль, как стремительно догорающий рубиновый закат августовского вторника за окном. Интересно, выполнил ли свое грустное обещание Кейт Ричардс? Но в любом случае я — не он, совсем не он.