Вход/Регистрация
Молчаливый полет
вернуться

Тарловский Марк Ариевич

Шрифт:

19 января 1946

Частное письмо [256]

И вот — опять перед глазами Бумага, и перо в руке, И рифмы прочными узлами Спешат повиснуть на строке; Опять, розарий оглашая, Заимствованная, чужая, Пременный тенькает рефрен Строфа в четырнадцать колен; Опять мигрирующей птицей Пиррихий правит свой полет Во ржавь штампованных болот, Во мхи «онегинских» традиций, И много Вам знакомых черт Объемлет вежливый конверт. Но пред помолом трафарета Уже не скажет нам никто, Что нужно то, мол, а не это, Что, мол, дыряво решето, Что, мол, нужна зерну просушка, Что, мол, не примет крупорушка, Что слишком робко на слова Кладет редактор жернова… О трансформаторе бывалом Теперь не скажут: «Раб и плут! Он слишком вольно, там и тут, Обходится с оригиналом!» — Нет! стал он жить своим умом: Он частным тешится письмом. А между тем (судьбы превратность!) Я слышу окрик даже здесь: «Эквиритмичность! адекватность! В подстрочниках не куролесь!» Что значит жестом беспорочным Здесь тропкам следовать подстрочным? Какой мне здесь оригинал Вводить в искусственный канал? Кто мне на дерзкие ухватки, Как толмачу, кладет запрет? — Я думаю, что весь секрет — В моей суровой адресатке: Быть верным ей, вот весь канон, Conditio sine qua non. [257] Тут не помогут фигли-мигли, И что жонглерствовать враздроб? Вы в скобку, строгая, остригли Моих рифмованных растреп; Вы давний норов укротили, И по канату ходят стили, Не хуже пойманных пантер, Косясь и скалясь на партер. Да, больше, кажется, свободы В той цензурованной стряпне, Которую и Вам и мне Предписывают переводы… Что делать, автор? — прячь клыки! — Ты угодил в ученики. Под ранним штемпелем «Одесса», Или (позднейшим) — «Коктебель», Какая дергала мэтресса Такую ровную кудель? — Не кто иной, как Вы, заставил Меня, вне навыков и правил, Стихами десять раз подряд Вам спрясть ответ на беглый взгляд… От обработочной баланды Меня увлечь лишь Вы могли В тот мир, где ходят корабли И от пендинки страждут Ванды, В тот мир, где каменным стволом Я встал над письменным столом. Я мог одной лишь Вам в забаву Свой слог в те области вовлечь, Где дровосек топил на славу Дурными помыслами печь. Да, как топор, перо иззубришь, Но подчинишь изюбров упряжь И токов северных мосты Бичам Светланиной мечты! Я не из пифий, чужд я Дельфам, Но шаловливейшей из фей, Я знаю (вспомним Ваш хорей!), Предстать мне гномом или эльфом, Предстать мне, в общем, черт-те чем И не решить мирских проблем. Мне суждено, играя в нежность, Кружить вовне, блуждать вдали; Я обречен на центробежность, Как звездный спутник-рамоли… Но в зыбке холостяцкой грусти, В монашестве и в мясопусте Я тему новую свою, Свой новый пафос познаю: Ведь стих — он тем сильней, пожалуй, Чем жестче быт, чем стол постней, Чем меньше перстневых огней В судьбе, без свадеб возмужалой, Чем больше семечек-серег В лукошке сеятель сберег. Квохтать над высиженным словом И ждать, проклюнется ль желток; Глядеть ab ovo и ad ovum Сквозь эллипсоид едких строк; Следить, чтоб Пушкинский футляр нам Шаблоном был эпистолярным, С белком ямбической стопы Под сводом хрупкой скорлупы, Хотя на волю, с плац-парада, В письме (как раз наоборот), Из-за строфических ворот Татьяну кликнула тирада, — Вот всё, что было, всё, что есть! Post scriptum. — «Страшно перечесть…»

256

Частное письмо. Автограф — 51.32–33 об. Пиррихий — в русском стихосложении стопа из двух безударных слогов, заменяющая ямбическую или хореическую. Пендика (кжный лейшманиоз, восточная язва) — кожная болезнь, распространенная в Средней Азии и Закавказье. Рамоли — впавший в слабоумие. … ab ovo и ad ovum… (лат.) — с самого начала.

257

Необходимое условие (лат.).

1 февраля 1946

Муре Арго [258]

Мой дорогой! Когда столь дружным хором Тебя приветствовал сановный зал, Я мыкался по смежным коридорам И ничего, как помнишь, не сказал. Но, спич и свой за пазухой имея, Предельно тем я был, в немотстве, горд, Что глас гиганта с голоском пигмея, Твой подвиг чтя, в один слились аккорд; Тем, что легла с кристаллами корунда На твой алтарь замазка для окон, Что приложил к червонцу Сигизмунда Свой медный грош и Бобка-рифмогон; Тем, что свою семейственную оду, С ней слив поистине античный жест, Сумел твой родич уподобить своду, Где всем собравшимся хватило мест… Так почему же о моей кровинке, О милом менторе цыплячьих лет, Я промолчал, как если б на поминки Принес обвитый трауром билет? — Не потому, что в контрах я с цензурой (Чур, чур меня, почтенный институт!), А потому, что стручья правды хмурой Меж юбилейных лавров не растут: Ведь нет поднесь в твоем пчелином взятке Всего, что мог бы ты достать с лугов! Ведь еще слишком многие рогатки На откупах у злобных дураков! Что не «шутить, и век шутить» упрямо, Решил я быть в заздравном спиче сух: Что от «судеб защиты нет», не драма, Вся драма в том, что нет от оплеух! На чуши, клевете и небылицах Мы бьемся, как на отмели пескарь (Следы пощечин на опрятных лицах Чувствительней, чем на корсете харь). Ну ладно, друг! на росстанях житейских, Пред русской речью расшибая лбы, И пафоса, и скепсиса библейских С тобой мы оба верные рабы. Хоть поневоле сплющен ты в ракурсе, Но верю я, что, сил скопив запас, Ты станешь задом к пономарской бурсе И в академию войдешь en face. В чем грешен я, я сам отлично знаю, А невпопад меня уж не кори. Не думай друг, что слезы я роняю: Поэзия пускает пузыри…

258

Муре Арго. Автограф — 51.34–34 об. Мура Арго — Абрам Маркович Гольденберг (псевд. А. Арго), двоюродный юрат Тарловского. См. о нем в статье «Под копирку судьбы». Ст-ние написано к 50-летнему юбилею Арго. Сигизмунд — Сигизмунд Доминикович Кржижановский (1886–1950), выдающийся русский писатель. Бобка-рифмогон — видимо, намек на чрезвычайную скорость, с которой Борис Пастернак делал заказные переводы. «шутить, и век шутить» — из «Горя от ума» А.С. Грибоедова (действие III, явление 1, реплика Софьи). …от «судеб защиты нет» — заключительная строка поэмы А.С. Пушкина «Цыганы».

1 апреля 1947

Попугай [259]

Из темного тропического леса Попал ты в дом, что стал твоей тюрьмой, Мой попугай, насмешник и повеса, Болтун беспечный и товарищ мой. В неразберихе лиственного свода, Где зверь таится, где шуршит змея, Была полна опасностей свобода. Была тревожна молодость твоя. За каждым деревом ты ждал засады, Лианы каждой был враждебен ствол, Над вашим родом ливня водопады Безжалостный вершили произвол. Да и плантатор за своим початком С дробовиком тебя подстерегал. Так некогда в непоправимо-шатком, В непрочном мире век твой протекал. Теперь не то как будто бы: надежно Как будто бы убежище твое, Обходятся с тобою осторожно, Ты сыт, а пес — какое он зверье! И если ночью иногда спросонок Ты перьями хвоста затарахтишь, Когда безвредный крохотный мышонок, Шмыгнув, нарушит комнатную тишь, — Здесь только дань твоим тревогам старым. Ты вновь головку спрячешь под крыло. Покончено, ты знаешь, с ягуаром, И мирным снегом дом наш замело. Но ведь пустяк тропическая чаща В сравненьи с той, куда мы все идем, Пред ней глаза испуганно тараща, Пред ней дичая с каждым новым днем. И молния природная, сверкая Над балдахином зарослей сырых, Игрушкою была б для попугая, Когда б он знал о молниях иных. Дружок мой! веря, за едой подножной, Что кроток мир, как Пат и Паташон, Не знай, не знай, не знай, покуда можно, Каким ты страшным лесом окружен.

259

Попугай. Автограф — 54.4–5. Пат и Паташон — псевдоним датских кинокомиков Карла Шенстрёма (1881–1942) и Харальда Мадсена (1890–1949); дуэт, выступавший в немом кино в 1920-1940-е, был необычайно популярен, в т. ч. в СССР.

27 января 1950

Кроткий бедняк (Восточная сказка) [260]

Был некий оазис в пустынях Востока. Шах некий там правил, и правил жестоко. Тот шах был виновником многих невзгод. Его ненавидел страдалец народ. Боялись доносов безгласные души: У шахских доносчиков — длинные уши! И шах — чтоб никто на него не брюзжал — Доносчиков уйму на службе держал, Поэтому головы, правя над голью, Он часто сажал на базарные колья. Жил некий в столице в ту пору бедняк, Он мягок был сердцем, как мягок тюфяк. Но даже и он рассердился на шаха, Но даже и он возроптал среди праха, Когда был объявлен повальный побор, Лютейший со всех незапамятных пор, Побор, что грозил урожая утратой, Побор, о котором поведал глашатай. Молчать уже было невмочь бедняку: Дал волю и он своему языку. Забыв, что за то полагается плаха, Предерзкого много сболтнул он про шаха. Хоть в нем уцелел еще разума дар, Хоть слов его скверных не слышал базар, Хоть только в присутствии верной супруги Смутил он изнанку их нищей лачуги, Увы! — и об этом пришлось пожалеть: Калитку двора он забыл запереть. И — ах! — за порогом послышался шорох, Столь страшный для всех при иных разговорах. И выглянул бедный хозяин во двор И сам над собой произнес приговор. О горе! скользнули пред ним воровато На улицу полы чьего-то халата. Он, значит, подслушан, и шах не простит. Донос неотвратный в халате летит. Должно быть, немало суждений крамольных В тот вечер исторгли уста недовольных. Должно быть, немало цветистых острот Народ про владыку пустил в оборот. Над людом, что был уличен в неприязни, Шах начал с утра бесконечные казни. И в гибели так был уверен бедняк, Что отдал ишану последний медяк И, к богу взывая в каморке молельной, Там выдержал пост не дневной, а недельный. В исходе недели, как хлопок бледна, К несчастному с воплем вбежала жена: — Вставай, выноси свои грешные кости, Тебя дожидаются страшные гости! — Но вместо безжалостных шаха служак, Чей заткнут топор за кровавый кушак, Он видит у дома сановников знатных, Чьи бороды тонут в улыбках приятных, Он видит — пред ним не тюремный осел, А конь из сераля с седлом на престол. И, вместо того чтоб вязать ему руки, Пред ним изгибаются гости, как луки, Сажают в седло и везут во дворец Под крики зевак: — Милосердный творец! — И входит он трепетно к шаху в обитель, И сам обнимает его повелитель: — О сын мой, ты будешь мой первый визирь, В цветник превращу твоей жизни пустырь! На днях я поддался лукавой причуде: Узнать захотел я, что вымолвят люди О шахе, что новый объявит побор, Лютейший со всех незапамятных пор. Я тайных гонцов разослал повсеместно, И всё мне из их донесений известно. Пролить замышляя на истину свет, Аллаху торжественный дал я обет Над тем простереть беспримерно щедроты, Пред тем растворить как пред равным ворота, Кто в ропоте всяческой подлой хулы Меня, чьи поборы и впрямь тяжелы, Беседуя тайно с женой иль со стенкой, Почтит наиболее меткой оценкой. Я слышал за эти истекшие дни Немало отборной сплошной руготни, И я не сказал бы, что столь уже нежен Твой отзыв, что в сыщицком слоге отцежен. Ты все-таки тоже на шаха клепал, Ты шкурой ослиной меня обозвал, Ты шаха сравнил с пожилым скорпионом И с нужником, черною оспой клейменным, И в нем же, затее предавшись пустой, Ты сходство нашел с мериносной глистой. Погудки ища величавой и четкой, Навозу верблюда, больного чесоткой, Меня ты мечтательно уподоблял И даже в сердцах, говорят, уверял, Что будто попал я в мир зла и измены Сквозь задний проход полосатой гиены. Но если все отзывы с этим сравнить, Я должен их ниже, чем твой, расценить, Я должен сказать беспристрастно и честно, Что твой прозвучал наиболее лестно. Все отзывы подданных нашей чалмы Я должен сгноить на задворках тюрьмы, Я должен — а их ведь четыреста тысяч — Презреть их, чтоб твой лишь на мраморе высечь. И если — учтя, что и ты зубоскал, — Неслыханно всё же тебя я взыскал, То этим и тем, что не послан на плаху, Обязан ты клятве, что дал я Аллаху. —

260

Кроткий бедняк. Черновой автограф — 54.6-10. Ишан (эшон) — глава и наставник мусульманской общины, обычно принадлежащей к дервишскому или суфийскому ордену.

23 июня 1950

Фантазия на ура-патриотическую тему [261]

Был полон зал. — Профессорский совет, Цветник девиц, дородные мужчины, В глазах — азартный блеск и смысла нет Скрывать от общества его причины: Доцент-докладчик выбрал как предмет Приоритет по части матерщины В аспекте вечных западных интриг И в пользу русских очевидный сдвиг. «Мы помним время, — он сказал со вздохом, — Когда нас грабил всякий, кто хотел. Немало чужепаспортным пройдохам Досталось наших выдумок в удел. Насчет идей нас обирали чохом. Восток нищал, а Запад богател. Мы на алтарь открытий жизни клали, А нехристи патенты выбирали. О да, не всё у нас изобрели: Претендовать не станем мы, пожалуй, На мантии, что носят короли, На брюки галифэ и фрэнч лежалый. Бифштекс и шницель, даже беф-були, Хоть жарили и наших их кружала, Признать мы можем детищем чужим, Но матерщины мы не отдадим. В ней выразились гений наш народный И юмора народного черты, С ней труд милей, с ней четче марш походный, Погонщикам с ней легче гнать гурты; Заслышав оборот ее свободный, Уверенней вращаются болты; Подспорье русские найдут везде в ней, Она одна у города с деревней. Чей клекот повелительный в груди, Когда уста еще молчат, нам слышен? Чье вечное “иди”, “иди”, “иди”, От рынков до отшельничьих пустышен, Волнует кровь застрявшим позади? Кто заставляет краше спелых вишен Ланиты дев и строки расцветать? В чем, как не в ней, всей жизни рукоять? Своим глагольным сверх-императивом Приказывать нас учит этот клич, Он поощреньем служит нерадивым, Над ними свищет, как прилежный бич, И сдабривает сочным лейтмотивом Заокеанский суховатый спич, Когда звучит он на известном стрите, А мы аккомпанируем — “идите…” На стройки наши возводя поклеп И утверждая, что чужда им важность, Расхваливают выскочки взахлеб Коробок Бродвейских многоэтажность, Но матерный российский небоскреб — Его ведь породила не продажность, И он как столп душевной чистоты У нас растет растак и растуды. И, тем не менее, нашлись такие, Любители чужое пригребать, В своем экспроприаторстве глухие К оттенкам существительного “мать”, Которым на него, пароль России, С высокой колокольни наплевать, Которые, с него снимая пенки, Его пустили по своей расценке. Продажных перьев неумолчный скрип Ведет к тому, что первый материтель Не кто иной, как якобы Эдип, Что не случайно он кровосмеситель (В гекзаметрах, мол, мата прототип), А в “Синей Птице” даже Титиль-Митиль У Метерлинка пачкают забор Тем, что в раю напел им божий хор. И, значит, мол, — обрядом матюганья Не русским якобы обязан мир! Спасемте же, друзья, от поруганья Наш клич исконный! Западных проныр Отвадимте! Повадка хулиганья Их подмывает опоганить пир Отечественной шутки, хватки, смётки, Но им не рыскать в нашем околотке! Бывает так, что местный Зигмунд Фрейд (Не одного такого знаю хвата), Психологический затеяв рейд, Доказывать начнет витиевато, Что лейтмотив наш — не мотив, не лейт, А рудимент времен матриархата И что, дудя в подобную свирель, Мы вспоминаем нашу колыбель. Бывает так, что горе-лексиколог, Став расточать трудов своих дары, Объявит, что циновка, то есть полог, И грозный термин шахматной игры Одним путем, хотя он явно долог, Пришли на наши гумна и дворы И обернувшись формой мата смачной, Свой смысл укрыв под маскою трехзначной. Патриотизма в этом ни на грош, Вреднейшие тенденции тут скрыты, Для вас финал не может быть хорош, Не вылезть вам на площадные литы Из предназначенных для вас галош, Низкопоклонники-космополиты, И если выражаться мы могли б, На вас морской обрушился б загиб! Излишне добавлять, что для печати Не предназначен скромный наш доклад. Быть может, кто другой прямей и сжатей Расположил бы данных фактов ряд, Но с чистым сердцем — не рыдая мя, мати, В цинизме зрящее! — доказать я рад, Хотя в своей мы скромности и скрытны, Что мы и сквернословьи самобытны!» Предупреждает автор данных строк, Что сей доклад им лично изобретен, Дабы достойный преподать урок Поборникам естественных отметин, Родной культуры светлый потолок Стремящимся поднять над смрадом сплетен И, воспевая даже дичь и глушь, Пороть готовым всяческую чушь.

261

Фантазия на ура-патриотическую тему. Автограф — 54.11–15; варианты загл.: «Ура-патриотическое», «Ура-патриотический доклад». Беф-були — отварная говядина с овощами.

8–9 сентября 1950

Рыбки и якоря [262]

Под зыбью морских прибрежий Есть рыбка «морской конек», В чьей кличке найдет приезжий На сходство с конем намек. И правда — совсем лошадка! Отсюда намек возник: Головки пряма посадка, На гриву похож плавник. Кто часто нырял в Артеке, Но плавно, не с кувырком, Тот мог, открывая веки, Столкнуться с морским коньком. Вода зеленей окрошки, И в ней на дыбках, стоймя, Пасутся коньки рыбешки, Вниз хвостики устремя. А хвостики — не простые: Пружинками завитые, Они — как спираль часов, И их не видать концов. Пловцы не ахти какие Морские у нас коньки, И хвостики их — тугие, Как привязи из пеньки. Обкрутится хвостик цепко Вкруг стебля травы морской И держит рыбешку крепко, Вкушай, мол, «конек», покой! Как только барашком пенным Волненье начнет гулять, Рыбешкам обыкновенным На месте не устоять, А наши меж тем «лошадки» Качаются под водой И в строгом стоят порядке, Как саженцы над грядой. Простое приспособленье, Но крабам на удивленье, И волны на всем скаку Ничем не грозят «коньку»! Где видели мы такое? Обшаримте дно морское: Твой хвостик, морской конек, От якоря недалек! След плаванья, схожий с ватой, Дорогой бежит прямой, А якорь наш крючковатый Над каждой висит кормой. Он лодке рыбачьей нужен, Он с крейсером грозным дружен, Он всем кораблям морским В дороге необходим. Вот маленький — он для лодки, С ним справится мальчуган, А вот на цепях лебедки Чудовищный великан. И тот и другой в болтанке, Застигшей у берегов, Начало кладут стоянке, Нелишней для моряков. Порой отдыхать полезно, И, отдых винтам даря, Нерезко, под гром железный, Спускаются якоря. Защитник родной державы, Над глубью прибрежных вод, Суровый и величавый, Качается русский флот. Под ним — табунок лошадок, Рыбешек, жильцов морей: Страшатся они повадок Неведомых якорей… О маленькие невежды, Морские коньки на дне! Наш якорь как знак надежды Ныряет к своей родне. В том нет никакой ошибки — Шуршат про то вымпела, — Что якорный хвостик рыбки Природа изобрела.

262

Рыбки и якоря. Автограф — 54.1–3. Артек (Суук-Су) — детский (в советское время пионерский) лагерь на южном берегу Крыма.

8 ноября 1950

Улитки и коньки [263]

Садовые улитки С жильем своим ползут И все свои пожитки, Быть может, в нем везут. Пожитки — это шутка, Действительность же в том, Что скользкая малютка Несет свой круглый дом. И, если точно строго В рассказе соблюсти, Улитка-недотрога Не думает ползти. Об этом, как известно, Учебники гласят: Улитки повсеместно По зелени скользят, Скользят, топыря рожки, А вовсе не ползут, И домики по стежке На спинках волокут. Три яруса над спинкой, Сужаясь, вознеслись, И стынет, став тропинкой, Серебряная слизь. Улитка, вместе с дачей, Катается, скользя, А двигаться иначе Ей даже и нельзя. Ей служит слизь для смазки, Как мало для машин: Природные салазки У этих молодчин! И делают улитки Из собственной слюны Надежные калитки, Круглее, чем блины, И спит под их защитой, Как телка за плетнем, Кочевник знаменитый В убежище своем. Пойдемте-ка, ребята, Зимою на каток: Блестит щеголевато Покрытый льдом поток. Улитка спит под снегом В уютном завитке, А школьник занят бегом, Резвиться на катке. Пусть конькобежец прыткий, Летит, об лед звеня, — Медлительной улитке Он близкая родня! Невидимо родство их, Ей не сравняться с ним, Но связан ход обоих Скольжением одним. Под тяжестью подростка Каточный тает лед. Без этого — загвоздка: Не двинешься вперед! Вода здесь — в роли смазки, В подмогу пареньку, И ход отнюдь не тряский Присущ его коньку. Не финны, не норвежцы, А русские — глади! — Как чудо-конькобежцы, Всех в мире впереди. Но с маленькой улиткой, Природы господин, Ты общей связан ниткой Под звон стальных пластин! На то ты — сын природы. Припомни же на льду Родню, что лижет всходы На грядках и в саду: Вслед зимним дням суровым Настанут лета дни, А ты здесь добрым словом Улитку помяни!

263

Улитки и коньки. Автограф — 54.22–24.

<1950–1951>

Метеорит и ангел [264]

«Ты с миром вдребезги разбитым Расстался, звездный мой собрат, И стал простым метеоритом, Каких несметный мчится град Как стадо вспугнутых оленей, Чего ты сроду не видал, Они по уйме направлений Несут свой камень и металл». Близ глыбы, ужасом объятой, Перед лицом небесных сил, Так спутник говорил крылатый, Так ангел божий возгласил. «Но кто ты, спутник, и откуда, И до какого рубежа?» — Метеорит, свидетель чуда, Спросил крылатого, дрожа. «К тебе, кто прежде был расплавлен, Но в царство холода влеком, Я не правителем приставлен, А рядовым проводником. С тобой лечу в кромешном мраке, Тебя где надо передам. Я <видманические> знаки В тебе читаю по складам. Но я читаю их от скуки, Я слишком много их прочел, А в пустоте не слышны звуки, В ней даже камень не тяжел. И потому моей задачей Я тягочусь уже давно: Мне почвы хочется горячей, Меня манит ущелья дно. Но я не действую вслепую, Есть нашим странствиям предел: Мне на планету голубую Тебя доставить бог велел». Он смолк, и часто думал камень, Что видит цель перед собой, Когда светила редкий пламень Мелькал случайно голубой. И улыбался ангел божий, Приметив трепет кругляка: «Они с планетой только схожи, И нам не к ним наверняка. Не к солнцу нас, великий Боже, Твоя направила рука, К песчинке черных бездорожий Ещё дорога далека». Но вот приблизились к песчинке И врезались в воздушный слой. И камень вздрогнул от заминки И услыхал печальный вой. А это сам он выл, сгорая Над самым страшным из миров, Когда сомнительного рая Раздернул гложущий покров. И только жалкие объедки На землю выпали дождем, Какие, в сущности, нередки, Хотя немногие найдем. И спутник, с трудным кончив делом, Что выполнял не в первый раз, Черкнул крылом, как совесть белым И плохо видимым для нас.

264

Метеорит и ангел. Черновой автограф — 54.26 [строфы I–III; чернила], 26а-27 [карандаш]; помета в конце: «Ой как хорошо!»; ст. 3 строфы VI разобрана приблизительно. <Видманические> знаки — знаки «плюс» и «минус»; впервые использованы в «Арифметике» (1489) Иоганна Видмана (Johannes Widmann; ок. 1460 — после 1498). Изначально знаком «минус» помечалась пустая бочка, после ее наполнения знак перечеркивался и возникал «плюс».

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: