Шрифт:
«Ребенок на подходе», – услышала Синди ее слова.
Живот у матери был слишком маленький. Малышке еще было не время рождаться. Несмотря на боль и страх, мать не хотела ехать в больницу: больницы и врачи стоят денег. Но когда наконец стало ясно, что ребенок ждать не собирается, она согласилась поехать.
Синди ждала дома. Ждать – это у нее всегда отлично получалось.
Когда родители вернулись домой без ребенка, они с Джессикой не знали, что и думать. А со временем Синди как-то проведала, что малышка умерла в больнице. Она не смела требовать подробностей. Ни тогда, ни в последующие годы. Она ощущала печаль и странную растерянность, когда думала о своей младшей сестре, но понимала, что не в том положении, чтобы требовать у мамы или папы объяснений. Они были ее родителями. Все, что она могла узнать, – это то, что они говорили ей сами.
Подрастая, я часто жалела, что не могу быть больше похожей на своих приемных родителей. И не потому, что они были белыми, а потому что отличались – по крайней мере, внешне – завидным, по моему мнению, беззаботным отношением к самому факту моего удочерения. Отцу нравилось отвечать на особенно бестактные вопросы любимой фразой: «Если скрестить польку и венгра, получится кореянка! А как вы думали, откуда они все берутся?» Моя мать обладала редким даром заставить человека пожалеть о своем вопросе всего одним тяжелым, красноречивым взглядом. Казалось, ее презрительное молчание говорило: «Ради твоего же блага я очень постараюсь забыть, что об этом зашла речь».
Я была не такой, как мои родители. Я не могла обратить бестактность других людей в шутку – как не могла и заставить их пожалеть о ней. Хотя порой было лишним пускаться в подробную, с комментариями, личную историю об удочерении (и не время, и не место), часто я как раз это и делала. И даже не задавалась вопросом, почему я это делаю. Это же был единственный способ заставить людей понять, верно? Да, были детали, которые я, возможно, никогда не узнала бы о своих корнях, но эту-то малость я сделать могла – могла дать объяснение, дополнив его улыбкой, если меня спрашивали. Я могла позволить истории, которая убедила меня, убедить всех остальных.
Но я мало что была способна предложить, кроме вереницы наполовину угаданных фактов и простого хеппи-энда. И уж точно не собиралась добровольно выдавать свою тайну – что мне больно понимать, что от меня отказались во младенчестве. Думаю, дело было главным образом в гордости. Зачем незнакомцам или даже друзьям знать, как часто я думаю о своей кровной семье? Зачем давать кому-то повод жалеть меня? Я не знала, что говорить людям о том, как я пережила утрату, которую даже не помнила. Или о том, что лицо, которое я видела в зеркале, часто казалось мне лицом незнакомки. И я не могла лгать себе, пытаясь понять, почему мне трудно почувствовать себя на своем месте в собственной жизни, – с того самого дня, когда я наконец спросила одну одноклассницу, почему она меня не любит, а она в ответ оттянула уголки глаз и сказала: «По той же причине, по которой тебя не любит никто!» Сколько бы ответов я ни вымучивала, как бы ни молилась о принятии, мне не судьба была перерасти это состояние – состояние кореянки в «белом» городке. Эта истина присутствовала не только в ежедневных мучениях в католической школе, но и в каждом «комплименте» моему английскому, в каждом вопросе о том, откуда я родом на самом деле.
Мои родители, как я предполагала, ни за что не стали бы этого терпеть. Для них я была не их корейским ребенком, я была их ребенком, их даром от Бога. Они так долго ждали, а потом получили меня, и в этом сияющем нарративе не было места объяснениям, почему я никак «не вписываюсь». Было бы величайшим предательством говорить им, что мне не место в этом месте, в этом городке, в этой жизни. Я была уверена: единственное, что они услышат, – это что я считаю, будто не принадлежу к нашей семье.
Неудивительно, что такая фантазерка, чудачка и одиночка, как я, спасалась историями – уже опубликованными и еще не написанными – в попытке сбежать из известных мне дискомфортных пространств. Когда на переменке я чувствовала, что одноклассники достали меня до крайности, я, как правило, просила разрешения пойти в библиотеку, где школьная библиотекарша улыбалась мне и указывала на полки с книгами для средних классов. Узел напряжения в груди слабел, когда я расхаживала по безмолвным рядам книжных стеллажей, перепрыгивая взглядом с корешка на корешок. Я переживала различные приключения, склонившись над большим деревянным столом позади картотеки, с помощью персонажей, которых считала друзьями: от Рамоны Квимби и Сары Крю до Мег Мерри и Энн Ширли. Но как бы я ни любила этих дерзких литературных героинь, они тоже были сплошь белыми, и я не могла понять, как бы мне проложить путь в такую же жизнь, как у них. Единственной детской книгой с героиней-американкой азиатского происхождения, которую я читала в те годы, было «Прощание с Манзанаром» Джин Вакатсуки Хьюстон – воспоминания о том, как ее родители были заключенными в лагере для американских японцев. В телепрограммах и фильмах, которые я смотрела, в классическом кино, которое любили мои мама и бабушка, люди, похожие на меня, были либо неприметными невидимками, либо клоунами: они кланялись и улыбались, говорили только с сильным акцентом, если вообще раскрывали рот; иногда их изображали белые актеры в гротескном гриме и с оттянутыми клейкой лентой уголками глаз. Я понимала, что не обязана видеть себя в этих смехотворных, безмолвных или трагических тропах, но, кроме них, у меня больше ничего не было.
Истории, которые я писала все школьные годы, были местом действия для моей зарождавшейся мечты о принадлежности. Эти придуманные миры стали еще одним убежищем, но долгое время мне было трудно обнаружить саму себя в собственных творениях. Даже когда я давала наибольшую волю себе и воображению, выглядывая за пределы собственной живой реальности, я не могла представить никого похожего на себя в центре истории. Пытаясь писать романы, лежа на кровати с шариковой ручкой и пружинным блокнотом в руках, я воображала девочек, способных перехитрить взрослых и спасавших лучших друзей от похитителей; девочек, которые участвовали в гонках Айдитарод на собачьих упряжках в Аляске; девочек, путешествовавших по мирам далеко за пределами нашей галактики, – девочек, которые всегда были белыми. Чтобы быть героиней, думала я, нужно быть красивой и обожаемой. Чтобы быть красивой и обожаемой, нужно быть белой. На свете были миллионы девочек-азиаток, таких же как я, игравших главные роли в своих собственных больших и маленьких драмах. Но это еще не приходило мне в голову; я этого не ощущала и не видела.
Однажды весной, когда мне было десять лет, родители повезли меня в Сиэтл. С той недели я помню множество прогулок по крутым гористым подъемам, ошеломительные виды на гору Рейнир, возвышавшуюся над городом. Стоя на палубе парома и наблюдая, как ширится пенный белый след за кормой судна, лениво ползущего к берегу, я не могла отделаться от ощущения, что мы едем на вершине небоскреба. Родители проехали мимо того дома, где они снимали квартирку; мы притормозили и немного постояли у тротуара – достаточно долго, чтобы я успела представить своих отца и мать двадцатилетними, выглядывающими из самых верхних окон.