Бродский Иосиф Александрович
Шрифт:
если не по существу, то по общему тону
жалобы. Мало-помалу (жалоба -- универсальный
праязык; вначале, наверно, было
"ой" или "ай") ты принялся отзываться:
щуриться, морщить лоб; нижняя часть лица
как бы оттаяла, и губы зашевелились.
"Вертумн", -- наконец ты выдавил. "Меня зовут Вертумном".
II
Это был зимний, серый, вернее -- бесцветный день.
Конечности, плечи, торс, по мере того как мы
переходили от темы к теме,
медленно розовели и покрывались тканью:
шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальто
темно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги.
Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев,
вслушивался с напряжением в шелест парка,
переворачивая изредка клейкий лист
в поисках точного слова, точного выраженья.
Во всяком случае, если не ошибаюсь,
к моменту, когда я, изрядно воодушевившись,
витийствовал об истории, войнах, неурожае,
скверном правительстве, уже отцвела сирень,
и ты сидел на скамейке, издали напоминая
обычного гражданина, измученного государством;
температура твоя была тридцать шесть и шесть.
"Пойдем", -- произнес ты, тронув меня за локоть.
"Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос".
III
Дорога туда, естественно, лежала сквозь облака,
напоминавшие цветом то гипс, то мрамор
настолько, что мне показалось, что ты имел в виду
именно это: размытые очертанья,
хаос, развалины мира. Но это бы означало
будущее -- в то время, как ты уже
существовал. Чуть позже, в пустой кофейне
в добела раскаленном солнцем дремлющем городке,
где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться,
я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседу
с местной старухой. Язык оказался смесью
вечнозеленого шелеста с лепетом вечносиних
волн -- и настолько стремительным, что в течение разговора
ты несколько раз превратился у меня на глазах в нее.
"Кто она?" -- я спросил после, когда мы вышли.
"Она?" -- ты пожал плечами. "Никто. Для тебя -- богиня".
IV
Сделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали часто
попадаться прохожие. Некоторые кивали,
другие смотрели в сторону, и виден был только профиль.
Все они были, однако, темноволосы.
У каждого за спиной -- безупречная перспектива,
не исключая детей. Что касается стариков,
у них она как бы скручивалась -- как раковина у улитки.
Действительно, прошлого всюду было гораздо больше,
чем настоящего. Больше тысячелетий,
чем гладких автомобилей. Люди и изваянья,
по мере их приближенья и удаленья,
не увеличивались и не уменьшались,
давая понять, что они -- постоянные величины.
Странно тебя было видеть в естественной обстановке.
Но менее странным был факт, что меня почти
все понимали. Дело, наверно, было
в идеальной акустике, связанной с архитектурой,
либо -- в твоем вмешательстве; в склонности вообще
абсолютного слуха к нечленораздельным звукам.
V
"Не удивляйся: моя специальность -- метаморфозы.
На кого я взгляну -- становятся тотчас мною.
Тебе это на руку. Все-таки за границей".
VI
Четверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос,
произносящий эти слова, и чувствую на себе
пристальный взгляд твоих серых, странных
для южанина глаз. На заднем плане -- пальмы,
точно всклокоченные трамонтаной
китайские иероглифы, и кипарисы,
как египетские обелиски.
Полдень; дряхлая балюстрада;
и заляпанный солнцем Ломбардии смертный облик
божества! временный для божества,
но для меня -- единственный. С залысинами, с усами
скорее а ла Мопассан, чем Ницше,
с сильно раздавшимся -- для вящего камуфляжа -
торсом. С другой стороны, не мне
хвастать диаметром, прикидываться Сатурном,
кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром,
время -- особенно. Наши кольца -