Шрифт:
Продолжалось это всё минут пять-семь.
Сеанс галдежа был прерван Ниной Ивановной. Только она взмахнула толстой морщинистой ладонью, – как полицаи сию же секунду умолкли.
– Так, Марат, – снова начала она, но на сей раз как-то раздражённо, будто хотела сказать: «Надоел ты мне уже, – сознавайся!». – Ты своим запирательством только хуже себе делаешь! – она привстала и, облокотившись на стол ладонями, уставилась прямо мне в глаза.
На меня смотрели горящие, просто пылающие ненавистью жёлтые глаза. Они были совсем как у змеи.
– Чего вам от меня нужно?! – заорал я, теряя контроль над собой. – В чём я признаться должен?
Сказав это, я слегка привстал и вытянул руки.
Фээсбэшники схватили меня за них и силой усадили назад.
– Та-а-ак... – злобно прошипела Нина Ивановна, барабаня какой-то немецкий марш по столу (кажется, это был «Deutschland du Land der Treue»). – Не хочешь по-хорошему? – тут она исподлобья посмотрела на меня всё так же злобно, как и до этого! – Будет по-плохому…
Тут на меня посыпались угрозы.
Все четыре полицая орали на меня так, что я едва не оглох. Они обещали, буквально клялись мне, что они меня непременно изнасилуют и убьют.
Боже, какими только карами небесными они мне не грозили! Обещали и пожизненное заключение, и анальное изнасилование, грозились перебить всю мою семью.
Короче, обещали они мне много плохого.
Длилось это словоизвержение минут десять-пятнадцать и было остановлена всё тем же взмахом холёной ручки.
– Ну-у-у? – протянула Нина Ивановна, по-прежнему выстукивая марш.
Я молчал.
– Так, применить пытку! – огрызнулась старуха. – С этим пора заканчивать!
И не успела она договорить, как я ощутил первые удары резиновых дубинок. Били по рёбрам.
Очень скоро меня повалили на пол. Стали бить лежачего. Колотили меня не только дубинками, но и берцами. Били по ногам, рукам, рёбрам. Я, разумеется, страшно вопил от боли.
«Ка-а-ада-а-авры! – разносилось по школе. – Сволочи! Гады! Уроды! Чтоб вы все сдохли!».
Я страшно ругался. Не матом, конечно, но страшно.
Оно и понятно: боль была нестерпимая.
Казалось, что полосуют меня и не дубинками вовсе, а раскалёнными кочергами.
Раны просто горели! Именно тогда-то я и понял это выражение.
Ощущения после дубинок были такими, будто на меня литрами лили расплавленную горящую пластмассу. Омерзительные ощущения совершенно непреходящей, разрывающей кожу боли. Казалось, горю заживо. И ещё эти удары, проникающие в самую плоть, оставляющие в костях гудящую, долго не спадающую боль.
Орал я страшно, но недолго. Боль была такой, что скоро я уже не мог толком осыпать своих палачей проклятиями. Мозг одолевала какая-то непроходимая тупость. Мысль работала всё медленнее, окружающее пространство расплывалось в тумане. Я никак не мог подобрать нужных слов, а на меня продолжал с пущей силой сыпаться град ударов. Теперь я уже не орал во всё горло, а только тихо всхлипывал: «Ой…Ай…Ой…». Очень скоро я понял, что теряю сознание. Мозг отказывался работать вообще. Всё вокруг стремительно тонуло в тумане. У меня в голове вертелась всего одна последняя мысль: только бы не закрывать глаза.
Но веки наливались свинцом, а голова заплывала туманом. В конце концов там погасла и эта последняя мысль. Я закрыл глаза и погрузился в полную темноту. Вдруг посреди мрака вспыхнула искорка рассуждения, –это конец! – и тут же погасла.
Я лежал на грязном линолеумном полу крохотной комнаты с выбеленными стенами и умирал. Так я тогда, во всяком случае, думал.
Но у Нины Ивановны были на меня другие планы. И моя смерть в них не входила.
Сознание вернулось ко мне в тот момент, когда на меня стали лить воду.
Я не вставал. Так и лежал на полу неподвижно с закрытыми глазами. Полицай ткнул меня кончиком дубинки в лопатку.
– Ты жив? – строго, но при этом как-то участливо произнёс он.
Тогда я открыл глаза и начал подниматься. Боже, как болела спина! Впрочем, всё тело у меня болело. Фээсбэшники поддерживали меня под руки.
Непрестанно охая, я всё же с величайшим трудом и помощью полицаев сел. Словом, мне и сидеть-то было трудно: голова кружилась так, что я всё норовил упасть.
Когда я всё-таки немного оклемался, – Нина Ивановна вновь обратилась ко мне.
– Скажи, Марат, – строгим, но спокойным тоном начала она, – твои дедушка и бабушка из Грозного, из Чечни?
– Нет… – с трудом прохрипел я. – Бабушка моя из Краснодарского края… Хутора какого – не помню… Дедушка мой из Дагестана… С севера его… Из села Коктюбей...
– Так, ясно, – оборвала меня немка. – Можешь не продолжать. Ты только скажи: они ведь жили в Грозном, когда война началась?
Это был тон просто интересующегося чем-то человека. Она смотрела на меня. Взгляд её уже не был злобным. Вид её вообще производил такое впечатление, будто не было ни этого допроса, ни пыток, ни фээсбэшников. Так, просто бабушка с внуком разговаривает.