Шрифт:
В кабинете председателя колхоза портрет Кадара блистал отсутствием. Зал рядом, куда их пригласили за стол, во всю стену украшало мозаичное панно - с беспредметным изображением.
Шибаеву все это в целом понравилось не шибко. Вынужденно усевшись не во главе стола, он повернулся к Иби:
– Говядина-свинина - это правильно. А вот чего это они вдобавок абстракционизм разводят?
Выслушав перевод с русского, председатель Иштван Сабо, могучий мужик лет пятидесяти в голубой и свежевыглаженной рубашке с расстегнутым воротом, сивоусый, загорелый и в светлых морщинках у глаз, добродушно улыбнулся, после чего у них с переводчицей завязалась беседа, с виду полная взаимопонимания. Председатель беззлобно, но и без особого интереса, как нечто давно уже знакомое, созерцал визави, которому Иби переводила резюме его венгерского монолога:
– Колхоз пригласил художника, известного и молодого (на взаимоисключающие эпитеты Шибаев нахмурился). Художник - это видение. Уникальное. Зная об этом, колхоз не навязывал художнику тему. Колхоз обеспечил художнику крышу, пищу, средства и помощников. Свободу самовыражения, разумеется, тоже. А потом заплатил из фонда кооператива. Хорошо заплатил. Потому что нам всем эта работа очень понравилась.
Шибаев проявил себя дипломатом:
– Со своим уставом в чужой монастырь, как говорится, не ходят. Но у себя в Москве такое безобразие мы лично - под бульдозерные ножи.
– Не для перевода?
– Почему? Своих мнений не скрываем.
Узнав о разногласии, председатель Сабо улыбнулся еще радушней, после чего дал знак женщине у дверей. В конференц-зал, ослепительно улыбаясь, впорхнули три девушки в национальных нарядах - расшитые сорочки с широкими рукавами, юбки с передниками, вязаные чулки - и поплыли вкруг стола, расстилая перед каждым гостем красную салфетку, на нее выставляя глиняный стаканчик, и в этот стаканчик наливая нечто прозрачное из огромной бутыли всем, включая самых маленьких "звездочек".
– Председатель Сабо просит отведать колхозной "палинки".
Шибаев поднялся.
– За солнце русской поэзии. За Пушкина! Пьем стоя.
Глоток огня пронизал насквозь.
Национальные девушки вновь облетели стол, расставляя закуски керамические блюда с кирпично-красными ломтиками шпика, с бритвенно нарезанным салями, с маринованными перчиками и патиссонами. Затем налили по второй, и со своим стаканчиком возник вдруг Александр:
– За солнце венгерской поэзии. За Петефи! Стоя!
Шибаев посмотрел нехорошо, но Комиссаров одобрил:
– Молодец! Проявил политический такт.
Вторая прошла соколом, а после пили, не вставая; в бутыли разве что на дне плескалось, когда пришла пора на ужин, накрытый во дворе. Не разбирая возраста, национальности и пола, Шибаев всех подряд хватал и целовал взасос, мадьяры же им жали руки и обхлопывали. Их, членов кооператива, почему-то стало очень много - и в коридорах, и на лестнице, и во дворе, где в светлых сумерках последнего апрельского дня на благовонных углях медлительно вращались вкруг раскаленной оси освежеванные туши ягнят, а врытые в землю гладкие столы ломились от вина в глиняных жбанах. Мотоциклетные выхлопы стихали у двора, молодежи прибывало все больше и больше; бесконфликтная, она как-то естественно вписывалась в общий праздничный круг, словно в этом пушкинском колхозе еще не ведали проблемы "отцов и детей": "отцы" звериной злобой не вскипали при виде джинсов и до плеч волос, и "дети" не ухмылялись по-крысиному на расстегнутые до смолисто-черных или седых грудных шерстей расшитые рубахи под темными пиджаками, на выглаженные брюки, заправленные в сапоги с гладкими голенищами и сломом лишь над каблуком. Обтянутые туго небесно-голубой джинсовой тканью раздвоенные ядра девчат-тинейджеров мирно уживались с пышными юбками смуглых баб, и лица, озаренные червонным золотом огня, отражали столь чистую, биологически беспримесную радость, что Александру вдруг сдавило горло: о, русская земля...
Его хлопнули по плечу:
– Петефи, игэн?
– и горячо пожав, вручили ледяное пиво.
Все стали расступаться - группа длинноволосых колхозников с электрогитарами на спинах пронесла к подмосту в глубине двора колонки японских усилителей, магнитом потянувших за собой "Веселых ребят". Усатый и три дня небритый местный красавец в кожаной куртке что-то втолковывал Мамаевой: оба при этом упирались руками в длинноствольный тополь. А из толпы колхозников орал Шибаев: "Братья-евразийцы! Вы же с Урала, пусть невозвращенцы... Долой искусство загнивающего мира! Ур-р-ра, Урал! До дна!"
Мягко-тяжко приколыхали груди и прижались - молодка в стянутой пониже ключиц рубахе обняла Александра, и повела, и усадила. Она отняла свою грудь, а взамен поросшая волосом могучая рука шмякнула ему в резную лохань шипящую ягнячью ногу, а другая аналогичная рука наливала багрового вина и, вытирая лезвие о свежий белый хлеб, уже протягивала серьезный сегедский нож. Горло напряглось, и обруч на нем лопнул, и Александр закричал:
– Orosz! En orosz!..?
Его не осудили.
– Хорошо!
– похлопали его.
– Orosz хорошо. Magyar? хорошо. Киванок!
Тогда он крикнул:
– Гусев! Пьем за Гусева!
– Гусев хорошо, - ответили ему.
– Libugus? Gans??
– Нэм!
– замотал он головой.
– Орош Гусев!
– Эмбер? А тэ барат?
– Игэн, игэн, - кивал он, обходя стол и состукиваясь с каждым.
– За Гусева! За Гусева! За Гусева!..
– Такого в группе нет, - сказал на это Хаустов, вклинившись промеж мадьяр.
– Кто такой? Э, как вас там?..
– ЗА ГУСЕВА!
Александр выпил и ухватил за глиняное ухо жбан. Он налил всем кругом и самому себе тяжелого вина. И Хаустову тоже - доставшего его стаканом...