Шрифт:
Осенью любимым кушаньем были арбузы. Если случались «свои средства», каждая из нас могла съесть по половине большого арбуза. Такой огромный астраханский арбуз («головка») стоит три-четыре, самое большее – семь копеек. Ели его опять-таки с черным хлебом: это было не «третье», не лакомство, а хорошая питательная еда, содержащая много растительного сахара. Теперь сказали бы – «витаминов». При нашем пресном и до крайности скудном столе вобла и арбузы были «добавком» весьма ценным для питания.
Воблу и арбузы мы покупали не на базаре, а прямо на баржах, на берегу любимой нашей Волги. Там грузчики («бурлаки»), которых так чудесно запечатлел в своей картине Репин, ели арбузы и воблу так же, как и мы: с черным хлебом. Водка, вобла и арбузы были их основной пищей в летний и осенний сезоны. Мы очень любили с ними разговаривать. Они же научили нас безошибочно выбирать спелые арбузы по звуку. Надо было щелкнуть пальцем по арбузу и слушать: если звук глухой, значит, арбуз – «дрянь», если же звук «крепкий», звучный, значит спелый. Или же взять арбуз в руки и сжать. Если внутри раскатисто треснет – спелый, зашипит глухо – зелен. Нам, девочкам 12-14 лет, грузчики сами выбирали арбузы, за что их всегда ругали хозяева барж:
– Ну, ты, псивый, связался чёрт с младенцем, проваливай! Чего арбузы жмешь лапищей!
Но мы любили этих лохматых, грязных, обросших волосами людей. И так грустно, так чудесно пели они «Дубинушку». Эта песня на Волге, под небом с розово-голубыми закатами солнца, всегда почему-то вызывала сладко-щемящую тоску. О чем? Кто это скажет? Та же тоска охватывала всегда, когда «Дубинушку» пел Шаляпин. Он, вероятно, не раз слушал её там, на Волге. И потому многие интонации так удивительно напоминали эту музыку бурлаков. Много раз приходилось слышать, как пели дубинушку городские плотники. Но это уж не то. Располагали ли к особой выразительности красота и ширь Волги, или же из самой жизни бурлаков рождалась эта грусть и особая напевность, – но лишь в их исполнении эта песня волновала необычайно… Эй, ухнем!.. Когда мы потом в своих кружках читали поэму Некрасова «На Волге», – всегда казалось, что Некрасов написал живой портрет с этих моих знакомцев, бурлаков саратовского берега Волги:
Унылый, сумрачный бурлак!
Каким тебя я в детстве знал,
Таким и ныне увидал:
Всё ту же песню ты поешь,
Всё ту же лямку ты несешь,
В чертах унылого лица
Всё та ж покорность без конца.
А уже «Подлиповцы» Решетникова, его Пила и Сысойка, его описание, как поют и тянут, как играют на гармонике эти бурлаки после тяжелого труда, – читались мною как повесть из знакомой среды…
Когда мы бегали на берег Волги за арбузами и воблой, мы еще не знали, конечно, что вот эти самые лохматые грузчики станут нашими «политическими» союзниками в голодные бунты на Волге в 1891 г.
Совсем недавно, в пражском кинематографе, в заграничной обстановке, ничем не напоминающей те далекие картины старой русской жизни, я смотрела фильм «Бурлаки на Волге». И вдруг они, эти саратовские бурлаки… Ноги в лаптях, в опорках… Тянут бечеву… И лица, те же лица… Вот-вот сверкнут глаза из-под нависших бровей и грянет знакомое «Э-э-эй ухнем!». И не хотелось дальше смотреть картину… Вереницей плывут воспоминания о том, старом, о жизни в родной стране, такой непохожей на всё окружающее…
Когда не было своих средств, надувались чаем: на каждого жителя богадельни полагалось четыре куска сахару в день, и мы могли пить чай только в прикуску. Молодежь не может жить в вечной грусти даже при таких обстоятельствах. Иногда из комнаты гимназисток («благородной», как называли её старухи) раздавался гомерический хохот: это моя сестра и ее подруга Кира Мешковская читали прейскурант кондитерской. Уж не помню, откуда они его доставали. Но сестра и Кира с необычайным юмором читали: Чашка шоколада – 12 коп. Миндальное пирожное – 3 коп. Кекс – 5 коп. Затем давали распоряжение невидимому слуге – принести то-то и то-то, и изображали – мимикой, какие вкусные вещи они едят и пьют. Остальные умирали от смеха. Иногда те же две юмористки рассказывали о своих похождениях, уже не мифических, а настоящих. Когда заводился у них пятачок, они шли в лучший саратовский магазин Санина. Входили. Приказчик предупредительно их встречал:
– Что угодно, барышни?
Барышни подходили к стеклянным ящикам и банкам:
В своих воспоминаниях покойный В. М. Чернов описал один из таких бунтов именно в Саратове. Писал он и о том, что в этом холерном бунте приняла участие и я. Это было очень глупо и очень опасно, – но разве мало политических глупостей делала тогдашняя молодежь? Там же приняли участие и вот эти бурлаки. Этот же бунт описал и В. В. Вересаев. В своем месте я расскажу, почему эта молодежь должна была принять участие в этом страшном, чисто русском выражении недовольства масс.
Почем мармелад?
40 коп. фунт.
А финики?
80 коп. фунт.
А заливные орехи?
Рубль двадцать.
Дайте заливных орехов на 5 коп! Разъяренный приказчик с презрением:
На пятачки не продаем-с! Идите в мелочную!
Кира Мешковская, ставшая потом актрисой, до такой степени великолепно изображала гнев приказчика, что мы все прямо грохотали от смеха. И часто мать встревоженно отворяла дверь:
– Тише! Девочки спят. Что тут у вас такое?
Но в общем эта бедность нас всех, молодых, очень тяготила: жуткая вещь – нищета… Она пригибает человека к земле, родит зависть к более счастливым и так часто разжигает озлобление на весь мир, такой неуютный и несправедливый…
Уже через месяц после того, как поселились в этом новом жилище, выяснилось, что мне придется взять на себя целый ряд функций. Прежде всего весьма сложный отчет. Первые отчеты нам помогла сделать та же А. И. Городысская. Но мать моя никак не могла уразуметь всех этих бухгалтерских записей. Я поняла скорее и легче. По каждой рубрике, – стоимость старух, девочек, гимназисток и нищих, – надо было вести особую запись. Кроме того, хлеб пекли дома: надо было точно записывать припек в каждую печку. Когда В. А. Кривская была почему-либо раздражена, она неизменно говорила: