Шрифт:
Я сидела, смотрела, как шмыгают лакеи и горничные с подносами и, не обращая на меня ни малейшего внимания, болтают:
– Губернаторше-то кресло мало… Истинный Бог! Как дрюпнет, а пружина у нее под з…й – хрусть!
И хохот:
– Слышь, Лексей, барышнин жених тут: длинный такой, аж с версту, и нос кнопкой… Ну, убила бобра! А всё из жадности, из-за денег. Добра-то своего мало…И всё в этом роде.
Прием кончался и меня звали в будуар. Усталая Варвара Алексеевна ложилась на chaise-longue, а мне предлагала сесть на скамеечку и – проверяла, задавая вопросы. А я рассматривала прелестную, уютную, полную цветов и очаровательных запахов комнату. Да, да, это совсем другой мир…
Иногда бывало так: назначался более поздний час, и я попадала за полчаса до обеда. Проверив отчет, Варвара Алексеевна говорила:
– Ну, девочка, сейчас я буду одеваться, а ты посиди, будешь с нами обедать.
Я сидела на той же скамеечке. Входила горничная и начиналась процедура одевания к обеду. Первый раз после такого приглашения я с ужасом смотрела на свое гимназическое платье с заплатанными локтями, на свои руки в чернилах. Но и потом, когда такие обеды повторялись, они были для меня настоящим мучением… Разговор за столом шел всё время на французском языке. Я понимала лишь отдельные слова. Иногда Кривской, высокий, красивый брюнет, обращался ко мне с каким-нибудь вопросом по-русски. Но и по-русски вопросы его были мне не всегда понятны. Как сейчас помню вопрос, сопровождаемый раскатистым смехом:
– Ну, как? Классные дамы у вас в гимназии сплошь уроды?
Что я могла ответить на такой вопрос? В смущении, чуть-чуть не до слез, выдавливаю слова:
– Нет… Не все…
И опять раскатистый смех… Не смеется лишь чинный лакей, разносящий кушанья: он, конечно, не смел принимать участия в высокой беседе даже выражением лица.
И чем старше я становилась, тем настойчивее волновало меня какое-то внутреннее отталкивание от духа этого уклада жизни. Правда, впечатления были внешни, поверхностны: интимных сторон этой жизни, ее задач и целей я ведь тогда не понимала и не знала. Но и эти впечатления, быть может, в контрасте с явлениями, которые приходилось наблюдать в нашем приюте со всей его нищетой и убогостью, навсегда закрепили во мне это чувство отталкивания от людей, нуждающихся в окружении роскошью. С летами, и в атмосфере русской жизни, это чувство было осознано и разумом оформлено. К тому же прибавилось и опыта… Так часто приходилось видеть, как внешне-тонкое, красивое было ничтожно внутренне, а нередко и бездонно грубо.
Из этой жизни не могу не вспомнить человека, оказавшего большое влияние на мое самообразование. Это был д-р Шпаковский. Моя мать теперь уже постоянно болела. Сырая комната, работа с раннего утра до поздней ночи, скудное питание – всё это оживило ее давний туберкулез. Организм ее был крепости необычайной. Температуру в 38-39 градусов она могла переносить на ногах. Но повторные воспаления легких, бронхиты, плевриты, укладывали ее в постель на несколько недель. Для меня это было самое тяжелое время: в гимназию ходить было нельзя, и вся огромная работа по ведению хозяйства сваливалась на меня. И кроме того – ночи, уход за матерью.
В одно из таких обострений болезни г-жа Городысская посоветовала мне пригласить молодого врача, д-ра Шпаковского, жившего в двух шагах от нас. Она дала мне к нему письмо. Я спросила ее, сколько ему надо платить.
– Обыкновенно врачу платят 2-3 рубля, если он приходит на дом. Но можно и рубль.
Я пошла к нему с письмом. Меня приветливо встретил сам доктор, отворивший мне дверь. Тут же в передней стоял очаровательный мальчик лет двух, с копной золотых волос, таких же, как у отца. А от отца исходило сияние: чудесные синие глаза, золотые волосы, непокорно спускающиеся на лицо при каждом движении, и какая-то сосредоточенная ласковость в обращении. Он прочел письмо и обещал прийти. Но я всё стояла: надо было сказать самое главное… Он недоуменно смотрел, – ведь всё сказано… Но вдруг я выпалила.
– Доктор! Я могу заплатить вам только один рубль!
– Рубль? – расхохотался он. – Нет, рубль я беру за более дальнее расстояние. Мне вполне достаточно 50 коп.
А сам смеется, всё смеется…
В невероятном смущении я скрылась за дверь, даже не простившись.
Вечером он пришел, осмотрел мать и просидел два часа, расспрашивая меня обо всём: о работе, об условиях жизни, о возможности усилить питание, и т. д. Вдруг взгляд его упал на раскрытую книгу. Это был какой-то французский роман в русском переводе. Я их поглощала с увлечением.
Кто это читает? Ваша мать?
Нет… я.
Вы? А кто вам рекомендовал эту книгу?
Никто… Я сама…
И вам это интересно?
Очень.
– Гм… гм… а что вы читаете еще? Кроме этих романов?
Кроме романов я не читала ничего: и на это легкое чтение едва оставалось время.
– А вы бы, деточка, и русских авторов почитали: у нас тоже умеют романы писать. И хорошие!
С той поры доктор стал нашим частым гостем. Осмотрев однажды наше пристанище сирых, он спросил:
– Что это за нелепое учреждение? И дети, и гимназистки, и старухи, и нищие… Ноев ковчег какой-то!..
И стал в этом Ноевом ковчеге бесплатным врачём… Тогда еще всё было просто, о гигиенах думали мало: большое всё-таки наше учреждение не имело даже фельдшерицы, не только врача. Доктор нередко читал нам краткие, такие понятные лекции о гигиене, о пище, значении воздуха. Иногда приносил книги. Из его рук я получила Шекспира, Островского, Тургенева, Писемского, Гоголя, Пушкина и пристрастилась затем к русской литературе. В летние вечера он приводил своего прелестного сына в наш садик и подолгу беседовал с нами, гимназистками, обо всём: о преподавании в нашей гимназии, об истории, о морали. Многие понятия вошли в мое сознание из этих бесед. Мы так привыкли, что доктор «всё знает», что наперерыв спрашивали его о разных запутанных для нас вещах. И он терпеливо распутывал, пересыпая свои объяснения шутками, остроумными сравнениями. Незабвенные вечера в садике этого «нелепого» учреждения! Это был мой первый учитель, совершенно незаметно, без учительской навязчивости, раскрывавший передо мной мир духовных интересов и радостей познания. Беседы эти становились всё интимнее и глубже. Я уже не стеснялась этого милого, такого кроткого и ласкового человека. Однажды речь зашла и о нашей семейной драме.