Шрифт:
— Ну, не такая уж совсем, — усомнился Вершилов.
— Шестнадцать без малого — большая, что ли?
— Я тебя ревную ко всему и ко всем, — сказал он. — К прохожим на улице, к дежурной по этажу, к твоим иностранцам, с которыми ты общаешься на всяких там собраниях, к твоему прошлому, наконец!
Она внимательно посмотрела на него, видимо, хотела что-то сказать и ничего не сказала.
Однажды вечером она раздобыла гитару. Дежурная по этажу, сердитая старая дева, с вечно поджатыми губами, принесла гитару из дома.
Вершилов сказал:
— Ну, знаешь, ты совершила подвиг Геракла!
— Чем же? — удивилась Татьяна.
— Заставила эту мегеру принести тебе гитару.
Татьяна засмеялась:
— Смешно звучит: мегеру — гитару, верно?
— Верно, — ответил он, глядя на нее и не слушая того, что она говорит. — Все верно.
— Я просто спросила ее, нет ли у нее гитары, — сказала Татьяна.
— Честное слово, хоть я мужик, я бы никогда не осмелился о чем-либо попросить эту мегеру, — сказал Вершилов, — такая, видать, злюка!
— А я осмелилась, — сказала Татьяна.
Она обладала необычным свойством — очаровывала всех, даже самых злых, самых нетерпимых. Вершилов поражался этой ее особенности — мгновенно находить контакт с любым, кто бы ей ни повстречался, почти звериному ее чутью, благодаря которому она умела точно, безошибочно раскусить любого, понять, что для него наиболее занимательно, и вести дальше разговор так, чтобы для всех было интересно.
— Ты — колдунья, — сказал Вершилов однажды. — Самая неподдельная колдунья.
— Пусть так, — согласилась Татьяна. — Только я добрая колдунья, никому зла не причиняю.
— Ну, это как сказать, — возразил Вершилов. — А мне?
— Разве я причинила тебе какое-то зло?
— Еще причинишь, — ответил он.
Она сказала:
— Надо бы на тебя обидеться, но я не могу. Это — выше моих сил.
— Почему? — спросил он, заранее зная ее ответ.
Она молча потерлась носом о его щеку.
— Будто не догадываешься?
— С тобой я превратился в ребенка, — сказал он, не то сердясь, не то смеясь над самим собой.
Она сказала серьезно:
— Представь, я тоже превратилась в самого настоящего несмышленыша.
Гитара была очень старой, Татьяна подтянула струны, задумалась.
— Что же тебе сыграть?
Провела пальцами по струнам.
Я тебе говорю — прощай,
Не сердись, обо мне вспоминай!
И в дневной суете, и в ночной тишине
Вспоминай, вспоминай обо мне!
Помни руки мои, помни губы мои,
Это — память о нашей любви.
Если сможешь забыть,
Что ж, мой друг, может быть,
Будет лучше…—
Она не докончила, оборвала себя.
— Что это? Сама сочинила? — спросил он.
— Нет, это один мой знакомый, — ответила Татьяна.
Он не поверил ей. Но не стал больше расспрашивать. Все время грызла, не давала покоя ревность к прошлому, ее прошлому, которого он не знал, не мог знать.
— Ты даже не похвалил меня, — сказала Татьяна. — Хорошо я пою?
— Очень, — ответил он.
Голос у нее был небольшой, низкий, очень выразительный.
Вершилов подумал: тот, кто хоть раз услышит, как она поет, уже никогда не забудет. Впрочем, оспорил он самого себя, может быть, ему кажется так только потому, что он влюблен в нее поверх головы?
Кто знает, как сложились бы их отношения в дальнейшем, если бы он не позвонил домой. Татьяна настояла:
— Надо позвонить. Мало ли что там дома?
Она оказалась права. Едва услышав его голос, Лера расплакалась.
— Наконец-то! А то я не знала, что делать. Тузик больна.
Тузик была младшая дочь, его любимица.
— Что с ней? — спросил Вершилов.
— Не знаю, кажется, что-то серьезное, — ответила Лера и замолкла. Может быть, не хотела больше говорить, а может быть, прервалась телефонная связь?
В тот же вечер Вершилов вылетел в Москву.
Татьяна провожала его на аэродром.
— Я прилечу, если все обойдется, — сказал он.
— Буду ждать, — сказала Татьяна.
Он не прилетел. У Тузика оказался гнойный аппендицит, ее отправили в больницу, сделали операцию. Целых пять дней она была между жизнью и смертью. Вершилов и Лера по очереди дежурили в палате.