Шрифт:
— Нужно измерять научиться, сынок.
— Так точно, — отзывался Балинт.
— Тут суета да спешка ни к чему, лучше отмерить семь раз, — сообщал старик по утрам, а иногда еще и днем. — Измерил не торопясь, потихонечку — погляди на кронциркуль внимательно, чтоб не напутать. Ведь если запорешь деталь, куда больше времени уйдет, чем на промеры.
— Так точно, — отвечал парнишка. — Больше уйдет.
У самого Пациуса были неправдоподобно чуткие руки: этот измерительный прибор был точнее даже глаз его, тоже острых, как у рыси. Если работа требовала точности до сотых миллиметра, он и тут удовлетворялся, как правило, кронциркулем, отмечающим только десятые доли, когда же деталь была готова, заставлял стоявшего рядом Балинта вымерять ее микрометром. — Ну? — спрашивал он, пряча под длинными усами хитроватую по-стариковски улыбку.
Балинт измерял, измерял, трижды проверяя себя, что-бы не опозориться. — Все точно! — говорил он удивленно. И действительно удивлялся, видя, как старик подводил к резцу почти готовую уже деталь, иной раз запуская привод вручную, легким движением, почти незаметно нажимал раз-другой и вынимал обточенный с микроскопической точностью поршень, или сцепление, или подшипник без единой царапины, серебряно поблескивавший, словно вынутый из горной речки. Дядюшка Пациус в такие минуты не мог нарадоваться ошеломленной физиономии Балинта — ошеломленной, но при этом и немного гордой: вот, мол, каков у меня мастер!
— Точно? — переспрашивал старик с детским лукаво-торжествующим видом, двумя пальцами разглаживая усы.
— Точно.
— Уверен?
— Уверен, — отвечал Балинт.
Старик погрозил ему указательным пальцем с надтреснутым ногтем. — А ну, измерь еще разок!
— Я уж три раза мерил, — взмолился Балинт.
— А я вот не выпускал микрометр из рук, — сказал Пациус, — зато теперь могу мерить даже пальцем. Погоди, и ты выучишься!
— Я? Никогда! — воскликнул Балинт.
Старик погрозил опять. — Чтоб я этого слова не слышал — никогда, — сказал он. — Кое-чего я все же достиг в своей жизни, но этого слова для меня не существовало. Гм, «никогда»!
— Выходит, зря говорится: «живем, братцы, никогда не помрем!» — весело возразил Балинт. — А я-то думал, это правильно.
— Нет, сынок, не правильно, — серьезно сказал старик. — Мне уже пятьдесят минуло, и хоть не разумом еще, но всем телом моим чую, что неверно это говорится. Да и ни к чему мне жизнь, если уж работать не смогу. Чтоб от другого человека зависеть? чужой хлеб жевать? Заруби себе на носу, жить кому-то в тягость не годится, жизнь на даровщину гроша ломаного, стружки этой вот не стоит. Помирать, сынок, надо вовремя. Ни раньше, ни позже!
— Это точно, — откликнулся Балинт, мысли которого были заняты в тот миг чем угодно, только не смертью.
Иногда, впрочем, Пациус свирепел — это случалось с ним всякий раз, когда во время работы вдруг ломался резец; худое костистое лицо старика становилось багровым, длинные усы каждым волоском своим топорщились к небу. Ругаясь на чем свет стоит, он поносил то литейщиков, которые суют в литье даже оловянные ночные горшки своих бабок, то хозяев, у которых не хватает ума понять, что, экономя на резцах, они терпят куда большие убытки. После каждого такого приступа ярости из него часами нельзя было вытянуть ни слова, усы, печально повиснув, шлагбаумами огораживали рот, и без того замкнутый неровными, желтыми от никотина зубами. Угрюмо нахмурился он и тогда, когда господин Богнар объявил в цеху, что по случаю двадцатипятилетия с основания фирмы на следующий день, после работы, состоится небольшое празднество — «запросто, по-домашнему», — на котором хозяева рады будут видеть всех своих рабочих и служащих, вкупе с членами семейств. — Двадцать пять лет высасывали из нас все соки, а теперь хотят расплатиться парой сосисок, — проворчал старый токарь, насупясь. — Ну, нет, этот праздник обойдется без меня!
— Так вы не придете, дядя Пациус?! — испуганно воскликнул Балинт. Весь праздник не стоил для него выеденного яйца, если на нем не будет его мастера. К счастью, ворчливое настроение старика к вечеру развеялось, он забыл о своей угрозе и, поддавшись жарким мольбам Балинта, обещал привести жену, повидать которую Балинт мечтал уже давно. — Приведу, как не привести, — сказал старик, — да она и не отпустит меня одного. Прожили мы с ней почти четверть века, — добавил он задумчиво, с легким вздохом, — но такого еще не было, чтобы я без нее веселиться пошел, хоть в корчму, хоть куда — везде мы с ней вместе. Жениться надобно поздно, сынок, чтоб, значит, поспеть мир повидать, но коль ты решился, тогда уж держись жены до самой смерти.
День назавтра обещал быть по-майски теплым, погожим, поэтому начальство решило устроить праздник во дворе. Придут жены, дочери, для молодежи, конечно, без танцев и праздник не в праздник, так что в конторе или даже в цеху было бы тесно.
Балинт выскочил во двор: надо навести здесь порядок, за ночь они, трое учеников, как-нибудь приберутся. Услышав, что хозяева раскошелились для украшения двора на две дюжины цветных фонариков, он так саданул на радостях Пуфи в живот, что тот едва не проглотил язык, Балинту ни разу в жизни, хотя бы издали, не доводилось видеть увеселений на открытом воздухе. Но это был его праздник. Он ощущал мастерскую своей, по крайней мере, столько же, сколько и землю, по которой ступала его нога. Так как он давно уже не работал у угольщика на проспекте Ваци — вместо этого просиживая два-три вечера в неделю в маленькой квартирке-мастерской сапожника, — то идти домой было не обязательно; и ребята сразу же после смены принялись за большую уборку. С учениками остался Ференц Сабо, иначе втроем они навряд ли справились бы с работой, да еще пятым — Бела Куруц, тот самый рабочий, который согласился на самую низкую оплату, вытеснив Славика; он занялся проводкой, протянув фонарики через весь двор. К четырем часам утра все было закончено, идти домой уже не имело смысла, и Балинт проспал два часа на полу, подложив под голову ящик для инструментов.
В мастерской работало восемнадцать рабочих, в том числе трое учеников, над ними стояли два цеховых мастера и трое служащих, на самом же верху пирамиды — два совладельца. Таким образом, можно было рассчитывать, что вместе с членами семей гостей соберется человек сорок — пятьдесят; имея это в виду, совладельцы позаботились о нескольких бочонках пива, бельевой корзине сосисок, хлебе, лимонаде; вино господин Хейнрих не допустил на территорию мастерской из принципа, рогульки — из экономии. После работы люди усерднее, чем обычно, стали приводить себя в порядок, отмывали и отчищали пятна маслом, керосином, мылом; те, кто жил поблизости, разошлись по домам, другие же, с окраины, — кое-кто приезжал даже из Пецеля[102] — поджидали своих близких прямо в мастерской или же у «Макка Седьмого». Вечером, часов в семь потянулись первые гости, в восемь прибыл господин Богнар с супругой и двумя невестами-дочерьми, в половине девятого явился и господин Хейнрих, один как перст. Он произнес торжественную речь во дворе, освещенном фонариками, затем обошел по очереди рабочих и даже учеников, всем подряд пожимая руки, после чего откупорили первый бочонок и стали оделять всех горячими сосисками под хреном. Рабочие, в большинстве своем слушавшие праздничную речь на голодный желудок, злыми глазами смотрели на пару тоненьких сосисок, которые сиротливо ежились на тарелке и лопались от одного лишь взгляда.