Шрифт:
— Кто-нибудь видел уже памятник Пиште Тисе?[104] — спросил долговязый молодой рабочий из компании дядюшки Пациуса.
— Черт побери, и этому памятник поставили? — удивился Пациус, который не читал газет. — Когда ж это?
— На прошлой неделе было открытие.
— Меня туда не пригласили, — пошутил Пациус; он явился на праздник в черном суконном костюме, крахмальном воротничке, красном галстуке, черном котелке и, как ни потел, не снимал даже шляпы. — Да, понимаете, не пригласили, а если б и пригласили, я не пошел бы. Мне только два человека известны, которые заслуживают памятника от человечества. Вот когда им памятники поставят, тут и я приду.
— Кто ж это такие?
— Если доживу, конечно, — продолжал старик, задумчиво глядя перед собой. — А ведь было время, поставили им памятник в Пеште, да только ненадолго. Бедный отец мой тогда уже очень хворал, но как прослышал, что к первому мая Марксу и Энгельсу памятник поставят, нельзя было с ним сладить. Встал с постели и потащился на площадь Аппони. Счастье еще, что мы тогда недалеко жили, на улице Харшфа. Подошел он к памятникам, снял шляпу и стоял так долго, долго, едва упросили домой вернуться. Стоял старик мой перед этими двумя прекрасными памятниками из белого гипса, стоял, снявши шляпу, и глаза утирал. Все ж таки не напрасно я жизнь прожил, сказал он тогда, есть теперь родина у пролетариата! А на другой день помер.
— Когда это было, дядя Пациус? — спросил Пуфи с набитым ртом.
— Дуралей, — шепнул ему Балинт. — При коммуне, конечно, в девятнадцатом, мог бы сам догадаться.
— Все же, что б ни говорили, — вмешался долговязый молодой рабочий, — а этот Пишта Тиса крепкий был парень. Если б его не укокошили, нынче Венгрия другой вид имела бы, не разодрали бы нас на куски. Нынче читаю в газете: в Румынии опять уволили триста венгров-железнодорожников. А-а, к господу богу в рай, выходит, коли ты мадьяр, так и подыхай с голоду?!
— Спокойно, сынок, — проговорил дядя Пациус, который не любил слушать, как бранятся другие, — не стоит из-за всякой малости господа бога утруждать. А о том не читал ты случаем в газете, сколько рабочих на «Ганце-электрическом» вышвырнули за прошлую неделю?
Молодой рабочий передернул плечами.
— Эти-то, что же, не венгры, что ли? — спросил Пациус. — Или им сподручней с голоду подыхать, черт побери, оттого что не румынские, а свои, венгерские, господа выбросили их на улицу?
— Если бы Трансильвания да Фельвидек были наши[105], — сказал молодой рабочий, — тогда на «Ганце» людей не увольняли бы. Тогда здесь всего было б вдоволь и работы хоть завались.
— Это откуда ж тебе известно, сынок? — спросил дядя Пациус. — Тоже из газетки вычитал? А вот мне довелось лет сорок прожить в те времена, когда Трансильвания и Фельвидек были наши, и, скажу я тебе, что-то больно много худых рабочих я тогда видел, а вот толстых — мало. Бедный мой покойный отец, когда стоял перед теми прекрасными памятниками и плакал, даже на пятьдесят кило не потянул бы, а ведь всю жизнь вкалывал, не разгибаясь.
Балинт поглядывал на черноглазую красотку, стоявшую в двадцати шагах от него.
— В Советах рабочие толстые? — спросил долговязый молодой рабочий.
Дядя Пациус махнул рукой. — А, то совсем другие люди! — проговорил он тихо. — Толстые они или худые, мне не известно, потому как не бывал я там, а говорю я всегда только про то, что сам знаю. Но что они совсем другие люди, это точно! Знавал я во время войны, в тысяча девятьсот шестнадцатом, одного русского пленного, звали его Андрей Карамжин, и работал он в Барче на паровой лесопилке, а наш полк тогда с полгода там квартировал, так этот парень за полгода здорово по-венгерски говорить выучился, шпарил как по-писаному. На гражданке он тоже был токарь по металлу, ну, мы и подружились. Это совсем другие люди, точно говорю!
— Через ухо едят, что ли? — спросил молодой рабочий.
— Не хами! — оборвал его шлифовальщик Ференц Сабо с мягкой улыбкой под светлыми усиками. — Пускай старик расскажет!
Вокруг дяди Пациуса стояло человек восемь — десять, среди них и жена его, седая худенькая женщина с очень чистым лицом, в черной суконной юбке и люстриновой блузе, немного потертой на локтях. Как только разговор перешел на Советский Союз, люди сразу оживились, на лицах появилось то выражение напряженного внимания, когда говорят о чем-то глубоко личном. Все инстинктивно понизили голоса, только хрипловатый, словно надтреснутый голос дяди Пациуса звучал непринужденно, как всегда.
— Это совсем другие люди, точно говорю! — повторил он уже в третий раз. — Там рабочий люд знает, чего хочет. Мне тот русский токарь — мы его просто Андришем звали — уже в шестнадцатом сказал, что будет у них революция, что царю не пройдет даром эта война. Он знал будущее так точно, как будто сам творил его. От него первого я услышал имя Ленин.
— Потише! — сказал кто-то.
Старик пригладил указательным пальцем усы. — С чего это?.. Чтоб им всем лопнуть!
— Да как же он мог будущее-то знать?