Шрифт:
ХVII.
Сильней грело солнышко землю, небесная синева становилась все глубже и прозрачнее, на улицах чувствовалось пробуждение природы. Голые ветви деревьев, там и сям выглядывавшие из-за садовых изгородей, как-то вдруг почернели и приободрились, приготовляясь одеться молодой листвой. Дороги побурели от осевшей на них грязи и навоза. Снег на крышах и в сугробах по глухим проулкам города превращался в рыхлый, ноздреватый фирн и сверкал на солнечных лучах своими кристаллами- льдинками. В прозрачном воздухе резко и весело звучали людские голоса, смех, окрики, отчетливо выделявшиеся из общего нестройного гама и шума городского движения. Тротуары делались мокрыми и грязными от рассыпаемого на них песку. На башнях и корпусах губернской тюрьмы все чаще устраивали свою стоянку азартно галдевшие галки. По утрам под окнами слышалось бурливое воркование голубей, воробьи задорно чирикали, озабоченные устройством своих гнезд, а гимназисты старших классов начинали уже мечтать о вечной любви, бродить с меланхолическими лицами по бульварам и улицам и кого-то отыскивать грустно-задумчивыми взорами...
Прошла еще неделя -- и журчащие ручейки воды, змейками извиваясь по обнаженным от снега камням мостовой, весело побежали по всем улицам. На некоторых из них, более низменных, эти ручьи сливались в широкие бурливые потоки, и здесь с утра до вечера копошились грязные мальчуганы, открывшие уже навигацию своих самодельных лодочек и пароходов. Пешеходы, встречая неодолимые затруднения при переходах с одной стороны улицы на другую, не сердились, а добродушно смеялись и подавали друг другу любезные советы, как перебраться... Извозчики еще не сменили санок на пролетки, и их худые клячи с трудом тянулись по улицам, выбирая более снежные и твердые места дороги на теневых сторонах, где не так развело; железные полозья санок неприятно визжали, а кованные ноги лошадей звонко брякали на встречных камнях. На лавочках за воротами посиживали в приятном созерцании весенней оттепели кучера и дворники, посасывая трубочки и тихо мурлыкая себе в бороды заунывные песенки родной деревни. Чернорабочие-поденщики, обкалывая лед с панелей, то и дело отрывались от работы; облокотясь на лом или лопату, они задумчиво сосредоточивались на каком-нибудь предмете и лениво чесали за ухом, пока домовладелец, усмотрев в этом нарушение своих интересов, не выводил из задумчивости сердитым окриком: "ну, чего рот-то разинул? р-работай! работай!" Тогда лентяй, быстро очнувшись, поправлял шапку, плевал себе в кулак и снова принимался долбить и обкалывать... Теплые шубы с меховыми воротниками появлялись на улице уже редко и свидетельствовали теперь не столько о качестве погоды, сколько о почтенных летах, плохом здоровье или общественном положении лица в шубе; зато нетерпеливые губернские девицы все чаще порхали в легких кофточках на ватке, с перетянутыми рюмочкой талиями и с лицами, скрытыми прозрачною дымкою цветных вуалей с мушками, да молодые люди, с первым пушком на губе, желая щегольнуть, ходили в летних пальто нараспашку. Курицы, роясь на проталинах по дворам, мечтательно тянули свое "ко-о-о-ко-ко-ко-о-о", а по вечерам, при задумчиво-грустном лунном свете, улицы пополнялись гуляющими, по преимуществу парочками, слышался сдержанный смех и разговор вполголоса; нежно звучало сопрано и гудел, как шмель, молодой энергичный басок, прорывались задорные нотки грудного контральто и певучие -- сладкого легкомысленного тенора...
Еще неделя -- и кое-где, по бугоркам, уже зазеленела первая мурава. На обсохших площадках мальчуганы начали играть в бабки. Беспрерывная трескотня извозчичьих пролеток огласила город; отвыкшему от нее за зиму уху эта трескотня казалась страшно громкой, веселой, энергичной и вполне гармонирующей с тем особенным стремительным движением куда-то, которое проявлялось теперь везде и во всем. Волга сломала свои оковы, -- и зимующие в затоке под городом пароходы, готовясь возобновить прерванное плавание, разводили пары, тяжело вздыхали, ухали и нетерпеливо гудели протяжными свистками... Ветви деревьев сделались эластичными, почки березы, сирени и акаций наливались, готовые лопнуть и показать свежую нежную зелень. Прилетели далекие гости-певуны: ласточки и жаворонки. Высоко-высоко по синеве безоблачных небес тянулись с юга вереницы уток, по ночам слышался гармоничный, как пастушеская свирель в степи, сигнальный крик журавлей, и гоготание диких гусей, проносившихся высоко-высоко над городом...
Весна шла быстро, готовая осыпать землю цветами, напоить воздух благоуханиями, наполняя сердца людей восторгами радости, любви и счастья...
Ожили с весною и чужестранцы. В их жизни совершилось целое событие: "Вестник" перешел в их руки. Евгений Алексеевич числился редактором-издателем, фактически же им был Владимир Николаевич Промотов, который, редактируя газету, довольствовался званием секретаря, в то время как секретарем была Зинаида Петровна. Силин вел литературные заметки и обзоры политической жизни, Промотов писал серьезные статьи по экономическим вопросам и научные обозрения, Зинаида Петровна вела боевой отдел "отголосков печати" и переводила с новых языков, а Евгений Алексеевич вел отдел "театр и музыка". Из старых постоянных сотрудников остался в "Вестнике" только репортер Козлов, бывший технолог, сильно запивавший господин, обремененный большим семейством и занятый исключительной мыслью, написать как можно больше строчек, конторщик да редакционный сторож Ильич, служивший при газете бессменно двенадцать лет, переживший трех издателей, пять редакторов и столько же направлений, не говоря уже о сотрудниках, которых Ильич называл не иначе, как уменьшительным именем "сотрудничков"...
Событие это перевернуло вверх дном не только образ жизни чужестранцев, но даже и самое настроение их. До сих пор им приходилось только разговаривать между собою или, как выражался Силин, промеж себя революцию пущать; -- теперь они могли разговаривать со всем русским обществом; теперь у всех было определенное систематическое дело, хорошее дело, нравственно удовлетворяющее, у всех было радостное настроение. Даже Силин, пришедший, как известно читателю, к выводу, что им нечего делать, повеселел, перестал брюзжать и принялся лихорадочно работать.
Промотовы сняли большую квартиру в доме Захара Петровича и часть ее отвели под редакцию и контору "Вестника". Квартира была заново отделана, с лоснящимися паркетными полами, с большими окнами, такая светлая, высокая и просторная... Весеннее солнце с утра до вечера смотрело в нее и приводило в восторг и редактора, и секретаря, и сотрудников. К двенадцати часам обыкновенно все сотрудники были в сборе. Промотов беседовал в своем кабинете с авторами, сотрудники сдавали материал и просматривали последние газеты, репортеры наскоро строчили свои отчеты и заметки, секретарь принимал подписку, объявления, высчитывал и выдавал гонорар. То и дело заходили обыватели: одни, чтобы поговорить насчет того, нельзя ли "продернуть" какого-нибудь Петра Иваныча, другие -- вручить свои стихи, третьи -- потребовать объяснения, почему поздно доставляют газету... Все это суетилось, говорило и двигалось... Жизнь начинала бить ключом...
Ежедневно сюда забегал и бывший издатель-редактор, Борис Дмитриевич Сорокин. Газетная работа и обстановка так въелись во все существо Бориса Дмитриевича, что ему трудно было сразу покончить все счеты с прежней жизнью и деятельностью. Каждый
день он забегал в редакцию, печально здоровался с сотрудниками и присаживался к одному из редакционных столов: просматривая газету, он по старой привычке брал иногда в руки ножницы и вырезывал из газет кусочки и ленточки, аккуратно складывая их перед собою...
– - Вы меня извините... Не могу... Такая тоска, знаете ли, по газетам и по всей этой сутолоке... Точно овдовел, -- грустно говорил он.
– - Вы, Борис Дмитриевич, опять в последнем номере окошек в Западную Европу наделаете -- смеялся Силин, -- нате вот вам вчерашний номер, ножницы, клей и кисточку, а этот номер отдайте... Мне он нужен для обзора...
Захар Петрович, на правах домохозяина считавший себя как бы членом редакции, тоже обязательно каждый день заходил в редакцию и неизбежно спрашивал: