Шрифт:
Рихарда тревожило состояние матери, и эти эмоции затмили для него все остальное в последние дни падения Германии. Она почти не приходила в ясное сознание и не реагировала даже, когда он сразу же принялся приводить ее в порядок. Он был в ужасе от того, как сильно мать исхудала, а кожа ее так истончилась, что была видна каждая тонкая прожилка. Но больше его приводило в ужас понимание того, что не выживи он при атаке на Одер и не вернись домой, она бы умерла в полном одиночестве и совсем не так, как хотела бы уйти сама. Ни одному человеку он не пожелал бы такой ужасной смерти в полном одиночестве и беспомощности, и особенно матери.
Всего лишь четыре дня Рихарду было отведено побыть с ней. Все это время он почти не отходил от нее, то меняя судно, то пытаясь накормить жидкой кашей, то делая очередной укол морфия, когда она начинала кричать в голос от боли. Проблески разума в эти дни были настолько мимолетны, что едва успевал поймать их и насладиться этими последними мгновениями.
— Ты вернулся, мой мальчик, — улыбнулась еле заметно баронесса в самый первый из них, пытаясь коснуться слабыми пальцами его заросшей щеки. Он поймал эти тонкие пальцы, на которых уже почти не держались кольца и поцеловал их порывисто, забывая обо всех разногласиях, которые были меж ними до этой минуты.
— Ты похож на крестьянина. Так зарос, — шутливо пожурила баронесса сына, а потом встревожилась, заметив грязно-белую перевязь, на которой висела его рука.
— Пустяки, — поспешил он успокоить ее, заметив тень тревоги в ее глазах. — Просто выбил плечо. Все хорошо в остальном…
Но мать уже не слышала его, снова погружаясь в состояние забытья без боли, которое дарили остатки морфия. Второй раз баронесса пришла в сознание только под вечер, но эти мгновения были так же коротки.
— Посмотри там, — единственное, что произнесла она отчетливо, касаясь своими пальцами руки Рихарда, когда он с огромным трудом, но старательно делал ей инъекцию согласно записям сиделки, найденным на столике возле кюветы с шприцами и иглами.
«Там» означало соседнюю комнату, куда Рихард прошел, предварительно убедившись, что с матерью все в порядке, а лекарство начало свое действие. Сначала в полумраке сумерек он не сразу заметил то, что хотела показать ему мать. А потом заметил знакомые глаза и замер, ощущая, как стало неровно биться сердце, пропуская удар за ударом.
Это была та самая недописанная картина Мадонны с младенцем, которую Рихард когда-то купил у вдовы Ротбауэра и которая, как он полагал, была уничтожена матерью со всем остальным, что могло быть напоминать Лену. Она стояла на подставке, словно кто-то постарался, чтобы первым, что увидел входящий сюда, была именно героиня этого изображения и ее нежная улыбка.
Эта комната стала настоящим магнитом для него и спасением от действительности. Пусть он ощущал под пальцами только грубоватый холст, покрытый мазками краски, а не мягкую кожу лица. Пусть она никогда бы не могла ему не ответить. Но он приходил сюда, усаживался в кресло напротив картины и смотрел на нее, иногда разговаривая как с живой Леной. Портрету рассказать правду о том, что было в России, гораздо проще, как и открыть свои страхи из-за приближающейся смерти матери, ледяное присутствие которой он явственно ощущал, и из-за будущего, которого он не видел для себя впереди.
Баронесса уже не приходила в ясное сознание. Она звала брата Ханке или родителей, требовала к себе Биргит, а чаще разговаривала с ним как с отцом, которого он никогда не знал, а видел только на фотокарточках. Ему всегда говорили, что он невероятно похож на Фридриха фон Ренбек, в которого когда-то баронесса влюбилась с первого взгляда, очарованная им и его улыбкой.
В минуты, когда она обращалась к Рихарду как к своему покойному мужу, ее лицо становилось таким нежным и красивым, теряя следы болезни и привычную властность, что он невольно любовался матерью. Иногда она говорила что-то резко о том настоящем, которое существовало в ее реальности, созданной морфием: то говорила о том, что не может найти бабушкины жемчуга, чтобы ехать на вечер к фон Хазе в Берлине, то просила Рихарда побриться, потому что у него был «совсем непотребный вид» для приема у Геринга, куда она собиралась с дядей Ханке. Только однажды она заговорила о войне, схватив так резко Рихарда за руку, что он испугался, что повредит ей вену.
— Русские!.. Дрезден!.. О Боги! Бомбардировка!.. — и все повторяла с каждым разом все настойчивее и громче «Русские! Дрезден!», цепляясь в ткань его пижамной куртки, что он испугался за ее рассудок, видя это все нарастающее безумство. Хорошо, что вводимый в кровь морфий подействовал вскоре, и мать успокоилась.
Уединение Рихарда было нарушено спустя пару дней после возвращение в Розенбург. Он думал, что это будут янки, но первым его визитером стала заметно постаревшая Айке, проскользнувшая в дом через заднюю дверь кухни. Увидев Рихарда, поспешившего на звуки, бывшая кухарка заплакала и бросилась ему на шею, забыв совершенно о прежних границах между слугами и хозяевами. И он не стал отстранять ее, а обнял, как мог одной здоровой рукой, чуть поморщившись от боли.
— Простите меня, господин барон, — опомнилась вскоре Айке, вытирая мокрое от слез лицо ладонями. — Я не знала, что вы вернулись, хотя в городке ходили об этом слухи. Я пришла потому, что узнала только сейчас, что сиделка госпожи баронессы убежала из замка. Мы все сидим словно мыши в норах в своих домах и ни с кем не общаемся. Если бы у старого Петера не закончились бы припасы, я бы так и не узнала… И я… я боялась идти… все тянула… но не смогла… потому я здесь. Я принесла немного еды для вашей матери… О господин барон, что вы делаете! — ошарашенно произнесла Айке, когда Рихард поцеловал ее руку с чувством. Подобная готовность рисковать собой в настоящее опасное время растрогала его. — Вы же знаете, ваша семья дорога каждому в этих землях, да еще после того, что вы делали для нас всех в плохие годы! А мне вы — как семья! Разве я могла не прийти?..