Шрифт:
Но вспомнил расплющенные от хохота лица богатеев, когда на сходке сбрасывал ее пиджак, и снова бунтовала душа - уходи от нее куда глаза глядят, красноармеец, коммунар! И даже страсть была ему укором, раскаивался - почему не взял ее силой, почему не сбил ее хозяйскую, женскую спесь, не усмирил, как дикую кобылицу?..
Но куда там! С такой и кузнец не справится!
И оттого, что оставалась она неприступной, была для него во сто крат желаннее.
Нашептывал коварный бес: "Доможешься, тогда и уйдешь!.."
А для этого надо было покориться ей. И, уже не думая ни про благодарность, ни про добрую память о себе, а только про свой мужской гонор, про будущее свое торжество и праздник, почти с радостью решил Степан поддаться.
Пошел в хлев, где София доила овечек, постоял недолго у нее за плечами, кашлянул.
– Вы, София, - впервые назвал ее по имени, - не сердитесь. Погорячился я...
Она повернулась к нему всем телом, вытерла ладони о фартук и широко улыбнулась:
– Куда ж ты от меня уйдешь? Никуда не уйдешь!
– И снова начала спокойно доить.
Немного погодя, чтобы не обидеть его, сказала:
– Вот и хорошо. Хорошо, когда по-мирному...
– И с осознанным чувством обретенной власти над ним приказала: - Подкинь-ка овечкам объедьев от коровы!
Так снова наступил между ними мир. Но это был уже недоверчивый мир, невыгодный для Степана. София будто отдалилась от него, замкнулась в себе. И мало-помалу острая тоска по ее ласке становилась для него мукой.
Все эти дни Степан только и думал о ней. Слышать ее голос, видеть ее лицо, перехватывать взгляд серых глаз - становилось для него ежеминутной потребностью. Истома подступала к сердцу, когда поблизости находилась София. И сразу становился веселее, стоило ей лишь пройти мимо. А София и не напоминала про те минуты, когда сама была нежнее, мягче, сговорчивее, почти беззащитной.
Наступила жатва.
Выехали во вторник, когда еще просыпалось утро. Можно было бы и в понедельник, но суеверная София не хотела начинать в "тяжелый день".
Яринку оставила по хозяйству дома, хотя она и протестовала против этого. София никак не могла понять ее, все еще считала дочку ребенком, а та - наоборот - видела себя уже взрослой, а все взрослые в поле!
Однако Яринке пришлось остаться с курами, утками, свиньей и поросятами, с коровой и теленком, с овечками, с ненасытным Кудланем да со шкодливым котом.
Делянка была верстах в четырех от села, примыкала к половецким полям.
София сидела сзади на связках перевясел из рогозы. Круглые ее колени упирались Степану в спину, и это не было ему в тягость, наоборот - всем телом чувствовал не только их, но и всю Софию, ее могучую женственность, ее попусту потерянные вдовьи годы.
Сладостный трепет пробегал по его телу, и ему очень хотелось, чтобы она тоже это почувствовала, ведь не каменная ж она баба, наверно, нет.
А может, она равнодушна к нему? Может, переполнена своим радостным чувством хозяйки, и в глазах у нее тихое поле, да первый взмах косы, да тяжеленные снопы, полукопны, а потом заполненная пахучими снопами клуня? Скорей всего, так. Потому что сейчас наибольшая радость хлеборобская святой хлеб...
Серо-желтые лошадки будто бы не бежали, а безучастно бросали копыта на пыльный проселок, словно отталкиваясь от земли, а дорога безостановочно надвигалась на них, как упрямая жена - то одним, то другим боком - на мужнины кулаки: вот тут, мол, еще не бил, вот тут и вот тут...
И жгла Степана горячая тоска, предутренняя грусть о таинственной ночи, о ласке, которая обошла его. Затянул какую-то песенку, красивую и печальную, чтобы женщина за спиной, услышав, прониклась его настроением, его терпкой тоской.
– Как хорошо ты поешь! Ой хорошо!
– крикнула София над ухом Степана и положила ему руки на плечи.
Благодарно погладил ее руку, и женщина не отняла ее, и он был счастлив - понял: сердца на него не держит. Он ласкал шершавые ее пальцы, они были теплыми и доверчивыми, но и властными - держали его крепко, надежно, не выпустят никогда. И бунт его показался теперь Степану бессмысленным и ненужным. Покорившись ее рукам, будешь иметь все: красивую и верную жену, свою хату, свое поле, тепло и уют. А то, что ты воевал, Степан, останется в твоем сердце, ведь это существует помимо тебя, будешь жить ты или умрешь. Твое счастье не помешает революции, за это ты и дрался - не для кого-то, для себя.
Всходило солнце. Серый предутренний мир понемногу становился румянее, как человек, который поправляется. Повеял упругий ветерок - первое дыхание дня. Послышались птичьи голоса, и не было в них ни житейской печали, ни тревоги, одна только влюбленность в солнечное тепло. И Степан невольно проникся совсем другим настроением - бездумной верой в то, что для человека не существует прошлого, оно исчезает вместе с темнотой ночи, а истинная жизнь начинается с восходом солнца, с деятельностью, с работой. И люди только и живут потому, что от каждой последующей минуты ждут света и тепла.