Шрифт:
Мэтт старался не думать о нависшей опасности. Он доблестно корпел над историей так называемой миссионерской церкви Владычицы Небесной, как будто ему предстояло и дальше жить на средства УОР. Но иногда сквозь рабочий настрой прокрадывалось безнадежное сожаление, что он не верит в то, о чем читает, иначе мог бы, по крайней мере, облегчить душу, помолившись о спасении от розового листка.
Но молитва вряд ли помогла бы. Как частенько говорила впоследствии сестра Урсула, молитвы удостаиваются ответа лишь в том случае, если так будет лучше для просящего. А если бы Мэтт не оказался одним из двадцати двух, то, мягко выражаясь, упустил бы интересный опыт.
Впрочем, всякий, кто сказал бы ему это в то ужасное последнее воскресенье марта, навлек бы неизбежную кару на свою голову. Уведомления наконец были розданы, и Мэтт узнал, что вошел в число двадцати двух.
Неделей раньше, в Страстную пятницу, он наведался в миссионерскую церковь в районе Плаза — предмет своих исследований — и слушал “Три часа”[4], сколько смог выдержать. Никаких религиозных чувств у Мэтта не было, но день скорби как феномен произвел на него странное впечатление. Двадцать четыре часа, выбранных из солнечного цикла и аккуратно одетых в черное. Нечто вроде духовного затмения. Идея казалась ему сомнительной, ведь все часы одинаковы, и именно события определяют их настрой, а вовсе не день, в который им довелось выпасть. Но теперь, шагая сквозь разноцветные огни Мейн-стрит вечером следующей, куда более мрачной, пятницы, он начинал понимать.
Не то чтобы Мэтт собирался остаться в Программе помощи писателям навсегда. Он с юношеским высокомерием и насмешкой относился к некоторым участникам постарше. Профессионалы, так он дипломатически их называл. Но Мэтт рассчитывал покинуть проект по собственному желанию, когда творчество сможет обеспечивать ему средства к существованию без всяких субсидий. Было нелегко проводить восемь часов за исследованиями в кабинете или в библиотеке, а потом возвращаться домой и стряпать какую-нибудь претенциозную статейку или (с большим удовольствием и меньшей надеждой) садиться за очередную главу бесконечного романа, который однажды мог обрести форму. Но все же была какая-то стабильность. Не важно, сколько отказов накопилось в ящике стола, — рядом с ними неизменно лежал чек от УОР.
А теперь…
Мэтт подумал, что, возможно, кабаре поднимет ему настроение. Но, сидя на галерке, вдруг почувствовал себя святотатцем оттого, что позволил столь грубому шутовству вмешаться в его мрачные мысли.
Он вышел из зала в середине многообещающего танцевального номера и отправился в ближайший бар.
— Угостите стаканчиком? — спросила девица в поношенном вечернем платье.
— Нет, — ответил Мэтт.
— Да ладно. Такой красавчик не должен скучать в одиночестве. — Она придвинула свой табурет ближе.
— Я не могу тебя угостить, — осторожно произнес Мэтт, — потому что ты призрак. Городской совет и департамент по развитию объявили, что тебя больше не существует. По их словам, Мейн-стрит очищена. Больше нет девиц, которые разводят клиентов на выпивку. Поэтому, если даже я поставлю тебе стаканчик, ты не сможешь его выпить. Тебя ведь здесь нет.
— А ты проверь.
— Нет.
— Ну и ладно. Если уж у тебя такое настроение…
Мэтт уставился в зеркало за стойкой и подумал: только девица из бара могла назвать такого красавчиком. В целом, пожалуй, и недурен, но шрам — от левого виска через всю щеку почти до угла губ — красоты не прибавляет. Рана зажила не так уж скверно, учитывая поспешные тайные меры, которые были приняты, когда университетская инициация не удалась, но шрам сделал лицо слегка асимметричным. И невесть откуда взявшаяся седая прядь в лохматых черных волосах не выглядела ни оригинальной, ни изысканной, а просто придавала ему чудаковатый вид.
Он нахмурился, глядя в зеркало. Черная пятница не стала светлей. Пьяная жалость к себе, вот что это такое.
Он допил дешевое виски и без лишних слов толкнул стаканчик через стойку в сопровождении десяти центов и пятицентовика. Ожидая второй порции, Мэтт увидел в зеркало новую жертву приставучей девицы. Вот кого она точно могла назвать красавчиком, и это еще было бы изрядное преуменьшение. Все в нем было безупречно и в самый раз — от высокого лба до в меру пышных усов. Даже тщательно уложенные волосы не казались чересчур прилизанными. И слишком хорошо одет для Мейн-стрит, а значит, всерьез рискует, что его подпоят и ограбят.
Мэтту вдруг почудилось в нем нечто знакомое. А потом взгляд обрамленных длинными ресницами глаз встретился с ним в зеркале.
— Грегори!
— Мэтт!
— Я так вижу, вы, парни, настроены поболтать, — заявила девица и удалилась.
Будь у Мэтта время хоть немного подумать, он, возможно, вспомнил бы, что они с Грегори Рэндалом всегда друг друга недолюбливали. Более того, Грегори, который учился на предпоследнем курсе в тот год, когда Мэтт поступил в колледж, был косвенным образом повинен в появлении злополучного шрама. Разделяла их и разница в социальном положении, а точнее в средствах. В 1929 году первокурсник Мэтт наслаждался финансовой независимостью, которая в 1940 году казалась ему сказочной, но даже в те годы он не был ровней Рэндалу, сыну одного из крупнейших лос-анджелесских брокеров.
Но прошло уже почти восемь лет, с тех пор как Мэтт в последний раз видел Грега Рэндала, и случайная встреча вызвала лишь добрые чувства и радость. И потом Мэтт мог извлечь из нее некоторую пользу. Поэтому они энергично пожали друг другу руки, обменялись добродушными непристойностями и поинтересовались, что сталось со старым Хунгадунгой[5]. Между тем настало время повторить. Грегори залпом допил свой коктейль и посмотрел на стаканчик Мэтта.
— Что у тебя там?
— Виски.