Шрифт:
Однако надо же себя хоть как-то занять, чтобы время не тянулось подобно гадюке по иссушенной зноем земле. Кажется, сегодня ночью что-то снилось: странное, сейчас наверно и не вспомнить... Море. Да, снилось море и пустынный пляж, и ночь, полная звезд, и едва слышное касание ветра. И луна, похожая на головку сыра. Право, на пороге ль смерти думать о снах? А впрочем, когда ж еще о них думать...
Вот и все. Палач хватает его за плечо и вынуждает приклонить колени, убирает с шеи связанные лентой волосы почти нежным, даже интимным жестом. Впрочем, это и не удивительно: нет никого ближе в этом мире, чем палач и приговоренный. Даже лучшие друзья и верные любовники связаны слабее. Слегка заметный ветерок касается обнаженной шеи. Бывали случаи, когда голову не удавалось срубить с первого раза, приходилось снова и снова замахиваться, пока с отвратительным хрустом не переламывались шейные позвонки. Отвратительное зрелище, непристойное и до умопомрачения пошлое, заляпанное алой кровью.
Замах...
Секунда... Две...
Сознание его не покинуло, толпа ревела по-прежнему, неистовствовала и бесилась еще громче, когда палач показал ей отсеченную от тела голову, удивленно моргающую глазами. Для людской дряни — апогей действа; для казненного — последние секунды существования мира вокруг. Сколько это будет продолжаться? Если верить историкам, кому-то не везло продержаться минуту. А через мгновение приходит боль — нет, не в шее, а в теле, которого уже не существует. Как находясь вне его можно столь сильно чувствовать: и руки, и ноги, и сердце, каждый клочок кожи, взрывающийся болью? Осознание -- что это навсегда, ничего не исправить, нужно лишь немного потерпеть – скребет по душе когтистой лапой и зализывает раны шершавым кошачьим языком. Боль переходит в жжение, пульсирует... стихает, принося с собой едва ли не блаженство.
…Дядя пугается не на шутку. С чего? Ну, подумаешь, второй кошмар за сутки. Если заснуть на солнцепеке еще и не то привидится. Тим морщится и стаскивает со лба холодный компресс. Хорошо, что Альберт не потащил его в больницу или не вызвал врача домой, ограничился зазыванием в гости Хуана – друга его детства и лучшего боцмана на южных островах.
Тим рад старику. Он помнит его лет с трех – огромного, высокого с толстенными бицепсами и покатыми плечами, сплошь покрытыми татуировками. Лучшего рассказчика не найти и на континенте: кажется, Хуан сам верит в свои байки.
– Ну-ка, юный сеньор, – старик присаживается на прикроватную табуретку и легонько толкает Тима в грудь, чтобы тот и не думал подниматься. – Говори все, как есть.
И Тим не смеет ослушаться, рассказывает все, что помнит, а заодно дает самому себе слово никогда и никому более не заикаться о снах – так самому спокойнее. Затем он пьет красное вино с примесью каких-то трав – для поправки здоровья – и слушает спор Альберта и Хуана. Первый хмурится, на его морщинистом, загорелом лице мешаются обеспокоенность, неверие и страх. Хуан перечисляет по именам богов Океании, Америки и южных островов – как он их только всех запомнил? – упоминает морских дев и каких-то уж совсем экзотических существ, не встречающихся даже в мифах. Постепенно Тима смаривает усталость и опьянение. Он смежает веки, но сквозь дрему продолжает слышать:
– Если бы твоего парня заманивало море, я бы решил, что виной всему Эспиритус де ла Олас, но Тимми же не только в глубину тянет... Маэстро де Суэнос, возможно, руку-крыло приложил. А может и хуже.
– Еще хуже? – глухо переспрашивает Альберт.
– Повелитель памяти. Ну... это если ты веришь в то, что душа несколько жизней прожить в состоянии...
– Не исключаю.
– Твой племяш случайно чего плохого не натворил? Людям или морским тварям зла не делал?
– Рыбу ловил, но ты поищи того, кто здесь этим не промышляет, а в остальном ты ж его сам застращал. Еще в детстве: на скалы не суйся, к черным камням не ходи и ни в коем случае не купайся ночью. Оно и правильно, конечно.
– Правильно, – соглашается Хуан. – У нас под утесами спрутье лежбище. А знаешь, как изображали повелителя памяти наши предки? Спрутом, – он откашливается и на минуту замолкает, льется в кружку то ли чай, то ли ром. – Парню твоему не просто страшилки показывают, а моменты смертей. Возможно, что и его собственных.
Тим хотел вмешаться, сказать, что все неправда, не достойно внимания и, тем паче, обсуждения. Сколько он себя помнил, ему всегда снилась всякая дрянь. Он до сих пор просыпался от чувства падения в бездну или умопомрачительной скорости, однако перед глазами уже рассыпался цветной калейдоскоп, голова кружилась, а тело становилось ватным и непослушным.
…Где-то ржали кони и переговаривались стражники. От привычной жизни его отделял лишь полог цветастого шатра и несколько табличек, разбросанных по цветастому красно-золотому покрывалу. Оно лежало прямо на земле, а сам Тим сгорбился на низкой походной кушетке. Он никогда не верил в гадания, пусть и разрешал хорошеньким девушкам на деревенских гуляниях пытать его судьбу. Они все говорили одно и то же: о долгих летах жизни и семье; о том, что быть ему великим капитаном. Он знал точно – каждая из них хотела бы стать той, кто ждет на берегу его корабль. И лишь одна гадалка предсказала ему скорую погибель – в пучине вод или от пожара – Арелла, наполовину цыганка, наполовину бразильянка. Ее убили в позапрошлую весну, а может быть, сожгли как ведьму. От нее остались несколько расписных серебряных пластин да пестрое покрывало – все, что смогла она преподнести в дар сыну сеньора, а Тим неожиданно для самого себя сумел принять.
Папесса, ярмарочная гадалка, обманщица с улыбкой на устах. Она смеялась в ту последнюю весну и обещала: титул, деньги, славу, а главное, свободу. Пусть ненадолго. Еще твердила об исполнении желаний и уповала на свое божество, и Тим пожелал – тогда он был не в меру пьян, зол и задет ее словами – жить вечно... Желание, услышанное богами, не может не сбыться.
Он уже не замечает того, что стихли звуки, ветер больше не играет тканью шатра, а сам он окунулся в странную хмарь – вязкую, подобную туману. Сердце подскакивает к горлу, трепещет там. Тиму – здесь его, конечно же, зовут иначе, но как-то легче называться последним из имен – кажется, что кто-то стоит за спиной, уставившись ему в затылок. Взгляд обжигает и одновременно холодит, приковывает. Вместе с ним на уши давит еле слышный свист, проникает отовсюду, даже если заткнуть уши, не исчезнет. Хочется обернуться или просто убежать, но невозможно. Тим не потерял рассудок, но доводы разума – ничто в сравнении с чувством, которое не удается назвать обычным страхом, слишком уж оно глубокое и темное. Он закусывает губу до крови, вот только боль не в силах отрезвить. Он пытается припомнить – что там, за спиной.