Шрифт:
Мне нравилось, что Маяковский тоже был маленький, у него росли года, и он все умел бы делать: и строить дома, и лечить детей, если бы ему не нужно было стоять над городом Героем и Праздником.
Мне хочется помнить это первое мое восприятие Маяковского: праздничное шествие до памятника Шествующего Праздника.
Я читала Маяковского, и многое, конечно, мне было не открыто еще, но я не отмечала, не пропускала же ничего. Любила читать все слова, из них
получались необычайные конструкции, слова строились одно из другого, и они казались товарищественными со всеми людьми и вещами.
Мне тогда и потом всегда хотелось раствориться, стать всем и каждым, со-всем быть в одно слово.
Маяковский так мог.
Может быть, я это понимала через буквальность своего восприятия образов: он называл имена, а я становилась, —
ощущение, подлинность ощущения, было таким сильным, реальным, что я уже тогда ставила свою подпись следом за Поэтом, понимая только одно — любовь,
всем существом своим.
Это мое первое откровение: Любовь.
Любовь требовала развития, последовательности, рассказа
(ах, ничего она не требовала, я просто захлебывалась от осознания своей любви, — нужен был немедленный выход. Но дети, точные в чувстве, неумелы в выражении его, когда начинают задумываться о том).
Вслед за бабушкой я начинаю читать Пушкина, Чехова, Бунина, Куприна... Но больше прислушиваюсь к тому, как пересказывает она романтические истории Марии Федоровне, ничьей старушке, которая живет у нас.
Мария Федоровна — сама „из жизни", и так у них складно сплетается разговор:
Мария Федоровна была горничной у помещика Маникова;
„бабушкиных" горничных любили и бросали сыновья помещиков, блестящие гусары;
Марию Федоровну выдавали замуж за нелюбимого, а она наловила ситом мух да чуть не отравилась;
„бабушкины" гимназисты и барышни сплошь и рядом кончали самоубийством из-за неразделенной любви.
У Марифедоровниных господ были провинциальные романы, да что там!
Вот „бабушкины" господа с их сверкающими балами и изысканными ухаживаниями за иностранками!.. —
я с головой ухожу в бабушкины романы.
Сама я им никак не соответствую, я делаю разные манеры, дергаю глазами, но... любви со мною не происходит.
Нужно действующее лицо (от меня).
Им становится бабушка.
Конечно. Я всегда чувствую ее продолжением меня, продолжением моих рук и ног, — все, что я не могу сделать сама: одеться, дотянуться, дойти куда-то, помогает сделать она.
Ее жизнь — продолжение моей.
Она уводит меня далеко в начало, до своего детства, еле проглядывающего за временем, и там оно совпадает с еще более ранними детствами, которые из книг и рассказов встают подлинными и становятся моими.
Действительное лицо — бабушкина старинная фотография: на цветочных качелях девушка, нежная, в белом кружевном платье.
Мне кажется, что все бабушкины пересказы происходили с ней самой или с ее близкими. Я очень переживаю за нее.
Да еще то, что она у нас Мачеха, а не мамина мама, т.е. пока она “у нас" не появилась, сколько у нее всего могло быть! — но, скорее всего, ничего не было.
Потом она мирно и спокойно жила с моим дедушкой Готфридом Христофорычем, его дети быстро и самостоятельно выросли, у нее был один сын, Толя, он погиб на фронте. Толина фотография похожа на Маяковского.
Бабушка немолодой вышла замуж и овдовела еще совсем молодой. Ее как бы нетронутая жизнь пленила меня. Все рассказы были ее (конечно, — ее, но) „непрожитыми вариантами", и то, что она этого не пережила, ставило ее наравне со мной, а рассказы делались еще более реальными, то есть более возможными.
Моя любовь „вслед за бабушкой" на самом деле — моя любовь к бабушке. И странно, сразу за любовью (я не знала, но остро чувствовала) стояла смерть.
Через несколько лет я возвращаюсь к детскому моему впечатлению. Эти записи сделаны за год до бабушкиной смерти (а потом — после). Мне самой странно и страшно, — почему я вдруг так увидела?
Выпуская время, они строятся прямо отсюда, (еще не знаю, может быть, оставлю их здесь, или приведу позже)