Шрифт:
Стена над лежанкой Зума была обклеена фотографиями его авторства. Преобладали крупные планы рук с морщинами и гиперреалистичными порами и разновозрастные лица с такой маниакальной степенью детализации, когда не действуют привычные каноны красоты, когда лицо — не совокупность черт, но поверхность неизведанной планеты; плюс пара натюрмортов со светописью и любовью к алюминию, стеклу и стали в духе Мохой-Надя. Чуть в стороне были прикноплены газетные вырезки со снимками, опубликованными разными изданиями во время забастовки: развороченная ресторанная терраса с пустыми столиками и обломками стульев («Во время забастовки ни один столик не пострадал») и площадь с трамваем, торящим тропку сквозь составленную из шляп толпу, как молотилка в поле подсолнухов («Страда»).
— Я думала, ты болеешь, — Алина конфисковала у Зума косяк и села в изножье кровати, обняв колени.
— Я болею. — Он сделал стоическое лицо. — Трава в порядке дезинфекции.
— В деканате теперь двойные двери и решетки на окнах, — Алина затянулась, держа косяк большим и средним пальцами. — Они нас побаиваются после сентября.
— Ты веришь, что они выполнят обещания?
— Я верю только святому Эльму.
— В карцере даже охраны сейчас нет. Всех распустили. Камера нараспашку.
Карцер или, как его деликатно именовали в университетской администрации, «уединенная комната», располагался на седьмом этаже, аккурат над жильем студентов, и между узником и пансионерами происходил плодотворный обмен полезными сведениями; арестант настукивал товарищам зашифрованные послания и просьбы, а те с помощью ряда ухищрений снабжали его предметами первой необходимости. Охрана этим проделкам попустительствовала, исправно изымая половину переданного. Инспекторы и их присные круглосуточно шныряли по коридорам и аудиториям, вынюхивая, выпытывая, увещевая, ведя душеспасительные и душегрейные беседы с подопечными. Армия фликов делилась на две самостоятельные страты: одни выслеживали правонарушителей, другие кропали разоблачительные цидульки и канцелярские реляции. Студент был объектом отеческой опеки и неустанной слежки со стороны инспекторского племени, которое в последнее время так размножилось и разжирело, что ему выделили отдельный флигель с символичным видом на площадь Семи повешенных. Флики обладали почти неограниченной свободой действий, предполагающей широкие карательные и поощрительные полномочия. Именно эта паразитическая иезуитско-полицейская институция явилась главной причиной сентябрьских студенческих выступлений.
Алина неприязненно оглядела комнату:
— Не представляю, как ты живешь в этой мышеловке.
— А я не представляю, как ты живешь на барже.
— Там свобода. Социум не поймает меня в свои сети.
— Против прогрессивной общественности не попрешь.
— Прогрессивная общественность — это элитная шлюха, которая дает за высокие идеалы, — Алина привалилась спиной к стене. — Мы сегодня на физре баррикады разбирали. В спортивном зале до сих пор груды стульев и парт.
— Не физра, а физвоспитание, — поправил Зум, — как учит нас физручка.
— Не физручка, а физвоспиталка, — Алина сгребла в ровную стопку фотографии, веером брошенные поверх одеяла, и быстро просмотрела, отмечая каждый снимок сменой мимики. — Похоже на машину времени, — заметила она по поводу подсвеченной театральной тумбы с лицом продавщицы в окошке.
— Шелест говорит, там косяки с контрастностью.
— Я видела ее во время забастовки. Правда, издалека.
— Я тоже, — усмехнулся Зум. — Нас вместе запихивали в «салатницу». Она кричала, что не позволит бить ее студентов.
Он переложил фотографии на тумбочку — своеобразную метафору студенческого кочевого быта, — захламленный и одичалый вид которой свидетельствовал о вечной неприкаянности, метаниях, прозрениях и заблуждениях молодости.
— Ты будешь играть у Мальстрёма?
— Он придумал эпизод, где героиня разбивает зеркала с собственным отражением, — Алина затянулась и после паузы выдохнула сладковатый дым. — Не могу же я упустить такую возможность.
— Стриндберг в гробу перевернется.
— Не думаю. Хотя Мальстрём из тех, кто любит классиков в гробах переворачивать. Из лучших побуждений. — Она рассеянно разглаживала складки на одеяле. — Там еще будет что-то вроде пластических танцев и пантомимы. Против этого Стриндберг не стал бы возражать.
— Что нового можно сказать о социальном расслоении?
— Социальное расслоение ни при чем.
— Разве пьеса не о том, что хваткий кухаркин ум здоровее декадентского?
— Можно лишь догадываться, что у Мальстрёма на уме.
— Он сноб или мизантроп?
— Смотря что вкладывать в эти понятия.
— Сноб считает большую часть рода людского скотобазой, — Зум перевернулся на бок, подперев голову рукой и утопив пухлый локоть в подушке. — А мизантроп усматривает в каждом человеке самобытную личность, убежден, что каждый омерзителен по-своему и заслуживает отдельного обстоятельного разговора.
— Мальстрём ни то и ни другое. Он любит разыгрывать эдакого задающего вопросы простачка. У него свой собственный диалектический метод. Он повитуха.
Зум страдальчески поморщился, когда Алина кивнула на пузатую склянку на тумбочке.
— Лекарство не должно быть приятным на вкус. Больной быстрее выздоравливает, проникнувшись мыслью, что он многое перенес и перестрадал.
— Перестрадал. — Это прозвучало как зачин старинной очень сентиментальной баллады. — Кстати, — оживился Зум, — я сегодня видел твоего киномеханика.