Шрифт:
— Слушай-ка, да ее не откусить!
— Ну вот, а бумажка не страшно.
— Правда, а что с ней будет?
— Переварится.
— Правда?
Аня плюхает Женечку на стул и сует ему бульонные кубики в железной коробке — поиграть:
— Поиграй, Женечка, ах какие кубики. Тетя Лиза дала.
Лизанька с неодобрением смотрит на новую Женечкину игру. Он вытаскивает бульонные кубики, завернутые в фольгу, пытается развернуть. Зачем портить продукт? Но опять ничего не говорит. Аня хватается за сигарету и выпускает дым в закрытую форточку.
— Ты или форточку открой, или не кури при ребенке.
— Нет, не могу. Мне надо успокоиться.
Она курит, выпуская длинные дымины в стекло, поджав руку под грудью, посматривая на Женечку, и опять стонет:
— Нет, что я за человек. Ну зачем я дала ему эту грушу!
От коробки железной Женькины ручонки в чем-то розовом:
— Постой-ка, он у тебя поцарапался в кровь.
Аня вминает окурок, забирает кубики, плюет себе на палец и мажет Женькин мизинец.
— Йодом надо.
Аня отмахивается, берет его к себе на колени и садится возле электроплиты, где закипает чайник. Женька машет, чайник задевает.
— Ты видишь! — Аня вскакивает, затравленно бегает по кухне. — Видишь? Ну что я тебе говорила, какая я мать!
Она трясет Женьку, смазывает ожог эмульсией, несет околесицу:
— Смотри, огонек, ай, какой огонек, — трясет спичечным коробком.
— Какой огонек?
— Ой, что я говорю. Ой, зачем я ему спички даю. На каждом углу написано: «Не давайте детям спички!»
— Потрясающе, как ты только воспитательницей работаешь, — не выдерживает Лизанька.
Но тут Аня отзывается обидчиво:
— Я, знаешь ли, на хорошем счету… Я вот только со своим не могу справиться, всего боюсь. Я думаю, на руках безопаснее, а он у меня и на руках умудряется.
— Что ты про мужа не спрашиваешь? Совсем забросила? Он по ребенку тоскует.
— Ай забросила, ай верно… А и нету у меня ничего к нему. — Она дотрагивается до груди, показывая, где нет. — Ни нежности, ни ласки. Забудет он нас, совсем забудет. Полгода буду выть, если забудет.
Лизанька нервничает.
— А вот когда с тобой невидимый делает кое-что похуже, — продолжает, не замечая, Аня, — точно дух святой, только какой же святой, если прилетел, сделал, улетел. Какой же это дух, и притом невидимый! Сердце сдавил, я ни рукой, ни ногой. Это, говорит, сакральное. Я ведь слово записала, я такого слова, Лиз, не знала, смотрела в словаре.
— Тебе мудрец твой говорил.
— Не знаю, не знаю… я по повадкам тщилась угадать — кто? Спрашиваю: кто ты, зачем, почему так? Я, говорит, из руководящих органов. Партии, что ли! Вспыхнула я до слез. Мрачная ходила весь день, ребятишки меня за подол теребят, а мне не по себе.
— Сон тебе приснился, Анька?
— Сон, сон, — кивает она неуверенно.
Пропев дифирамб дороге, бездумно обходя лужи, в них заглядывая, Лизанька опоздала минуты на три. В спальне творилось! Ануфриев методично бился башкой. Шалапуткина визжала, раскинув ноги. Рожает, хором сообщили малолетние повитухи. Пух до потолка, все босиком и в пижамах. Ночная няня поторопилась уйти секунда в секунду, гаврики воспользовались свободой.
Первым делом Лизанька забрала Ануфриева от стенки, прижала к себе его стриженую наголо голову. Дурачок ей казался полугениальным. Иногда, что называется, выдавал, когда мыл пол, нападала философия: в желудке у него луна. Его спрашивали, еще хочешь луны жареной? И били. Показать тебе Москву, спрашивали его и тянули за уши. Он отбивался и кричал, что видел ее, видел и был, и в Америке он был, отчаянно кричал Ануфриев, и только одна Лизанька его слушала: ее дорога тоже могла привести куда угодно.
Стукаться лбом было его любимым занятием. До чего, к чему пробивался? Ануфриев извивался под ее твердой рукой. Пойдем посмотрим, кого там Машенька родила, удалось ей его отвлечь. Попросили у Светочки Горяновой, аккуратной тихони, пупса. Шалапуткиной Лизанька прокричала в ухо, чтобы перекрыть визг: «Машенька! Мальчик родился!» — и сунула пупса. Шалапуткина, вцепившись в пупса, злорадно сверкнула рыжими зрачками в Светку. Та закусила губу, Лизанька поняла, что допустила педагогическую ошибку. Шалапуткина не отдаст теперь пупса ни за какие пряники. У нее свои счеты с нежной тихоней. Напрасно хором твердить, что Шалапуткина, как мать, должна отвезти пупса в интернат к воспитательнице Горяновой до лета (и сдать точно вещь в камеру хранения). Она не хочет. Родители ведь отделываются посылками и не являются весь учебный год.
Венецианское зеркало в раздевалке дрожало от слоновьего топота. На стенке лотерейная таблица из газеты. К зарплате в качестве нагрузки по десять билетов. «Было бы примерно, чтобы кто-нибудь выиграл», — объявила завучиха. Пластмассовая урна теперь в четвертинках невыигравших билетов. Завучиха ненавидит невезучий педколлектив как саботажников.
У ночной няни Манефы Витольдовны на бельевой веревке замечены школьные простыни с пододеяльниками.
Летом вокруг усадьбы поблескивают осколки. В зарослях крапивы торчат палки. Мирно взлетают металлические мухи. Гниль слышится с оврага от ветхого моста, куда лесная школа вкупе с окрестными жителями сваливают мусор и золу. Из пруда торчат горлышки бутылок, камера, серый облупленный проколотый мяч. Часть усадьбы буро-зеленая, другая охряная, одни окна тусклые, другие отливают синевой. В подъезде двухэтажного флигеля, где живут сотрудники, венецианские зеркала отражают корыта, умывальники, коридорные сундуки, шкафы и затертый паркет. Новый человек сжимается от кошек, ядохимикатов и трухлого дерева.